Она ощутила зловоние, исходящее от
разлагающегося тела Карла.
Музыка прекратилась.
Я повернулась и сказала:
– Не позволяйте ему уйти!
Но высокий худой человек с шелковистыми
черными волосами уже двинулся прочь, унося в руках скрипку и смычок. Перейдя
улицу, он остановился перед цветочной лавкой, оглянулся и помахал мне. А потом
осторожно переложил смычок в левую руку, в которой держал скрипку, и правой
послал воздушный поцелуй – совсем как те двое молодых ребят во сне, которые
принесли мне розы.
«Розы, розы, розы…» Мне показалось, будто я
слышу, как кто-то произнес эти слова на чужом языке, и я чуть не рассмеялась от
мысли, что роза все равно остается розой.
– Триана, – ласково позвала мисс
Харди и положила руку мне на плечо. – Вы позволите мне сделать пару
звонков. – И тон ее был отнюдь не вопросительным.
– Да, мисс Харди, мне самой следовало
позвонить. – Я откинула с глаз челку и заморгала, пытаясь лучше
рассмотреть и ее саму, и надетый на ней цветастый, очень симпатичный
халатик. – Все дело в запахе, да? Вы тоже почувствовали?
Она медленно кивнула.
– Почему, Бога ради, его мать оставила
вас здесь одну?
– Несколько дней тому назад в Лондоне
появился на свет младенец, мисс Харди. На автоответчике осталось сообщение.
Можете послушать. Я настояла, чтобы его мать уехала. Она не хотела оставлять
Карла. Но, знаете ли, никто не может точно сказать, когда покинет этот свет
умирающий или когда родится ребенок. К тому же речь шла о первенце сестры
Карла, и Карл сам велел матери ехать. Я тоже настаивала. К тому же… Знаете, я
просто устала от всех остальных визитов.
Ее лицо ничего не выразило. Я не могла
догадаться, о чем она думает. Возможно, в эту секунду она сама не в силах была
разобраться в собственных мыслях. Мне вдруг пришло в голову, что она хорошо
смотрится в этом халате, белом, с неяркими цветами, присборенном у талии, и на
ногах у нее, как и полагается даме из Садового квартала, атласные шлепанцы.
Седые волосы аккуратно подстрижены и уложены маленькими кудряшками вокруг лица.
Все говорили, что мисс Харди очень богата.
Я снова выглянула на улицу, но не увидела
высокого сухопарого человека. Зато опять услышала те же слова: «…безумие не для
тебя. Ты из тех, кто никогда не утратит способность разумно мыслить». Я не
сумела запомнить выражение его лица. Улыбался ли он? Шевелил ли губами? Что
касается музыки, то лишь от одной только мысли о ней на глаза мне навернулись
слезы.
Это была самая бесстыдно чувственная музыка,
словно Чайковский говорил: «К черту весь этот мир» – и выпускал наружу
сладчайшую печальную боль, что никогда не удавалось ни моему Моцарту, ни моему
Бетховену.
Я оглядела пустой квартал, дальние дома.
Медленно раскачиваясь, на угол выехал трамвай. Мой Бог, да вот же он! Скрипач.
Оказывается, он перешел на островок безопасности и стоял на трамвайной остановке,
но в трамвай не сел. Он находился слишком далеко, и я не могла разглядеть его
лицо, даже не могла понять, видит ли он до сих пор меня. Потом он повернулся и
исчез.
Ночь была прежней. Зловоние было прежним.
Мисс Харди застыла в испуге и выглядела очень
печальной. Она думала, что я сошла с ума. А возможно, ей было просто неприятно,
что, навестив меня, она оказалась в такой ситуации и теперь придется взять на
себя лишние хлопоты. Не знаю.
Соседка ушла. Я подумала, что она хочет найти
телефон. Для меня у нее не нашлось больше слов. Наверное, она решила, что я не
в себе и не стою еще одного разумного слова. Разве можно ее за это винить?
Во всяком случае, насчет младенца в Лондоне я
сказала правду. Но даже если бы в доме было полно людей, я все равно не позволила
бы тронуть тело Карла. Просто это было бы сложнее.
Я повернулась и поспешила вон из гостиной,
пересекла столовую, затем прошла через маленькую утреннюю комнату и взбежала по
лестнице. Она совсем не походила на величественные лестницы двухэтажных довоенных
построек: небольшие слегка изогнутые ступени вели на чердак домика в стиле
греческого Возрождения.
Я захлопнула дверь и повернула в замке медный
ключ. Карл всегда считал, что каждая дверь должна запираться на индивидуальный
замок, и впервые за все время я была этому рада. Теперь ей не войти. Никому не
войти.
В комнате стоял ледяной холод из-за настежь
распахнутых окон, что, однако, не уменьшало зловония, но я, набрав в легкие
воздуха, забралась под одеяло, чтобы в последний раз еще несколько минут провести
рядом с Карлом, прежде чем его сожгут – каждый палец, губы, глаза… Пусть они
дадут мне побыть с ним.
Пусть они дадут мне побыть со всеми ушедшими…
Откуда-то издалека донесся гул голосов, но к
нему примешивался еще какой-то звук… Да, тихо и торжественно звучала скрипка.
«Ты все-таки остался, играешь».
«Для тебя, Триана».
Я прижалась к плечу Карла. Он был такой
мертвый, гораздо мертвее, чем вчера. Я закрыла глаза и натянула на нас большое
желтое стеганое одеяло – он любил тратить деньги на такие красивые вещицы – и в
нашей широкой кровати с четырьмя столбиками в стиле принца Уэльского в
последний раз погрузилась в грезы о нем… В могильные грезы.
В этих грезах нашлось место музыке. Она
звучала так тихо, что я даже не была уверена, слышу ли ее на самом деле или это
мои воспоминания о ней.
Музыка.
Карл.
Я дотронулась до его костлявой щеки – и вся
сладостность растаяла.
В последний раз позвольте мне упиться смертью,
и на этот раз пусть играет музыка моего нового друга, словно присланного
дьяволом из преисподней, – этого скрипача, предназначенного для тех из
нас, кому «смерть мнится почти легчайшим счастьем на земле».
[3]
Отец, мать, Лили, допустите меня до своих
костей, допустите меня в свою могилу. Возьмем в нее Карла вместе с нами. И нам
не важно, тем из нас, кто мертв, что он умер от какой-то смертельной болезни;
мы все здесь, во влажной земле, вместе; мы все мертвы.