Я не сумела что-либо сказать в ответ.
Осмелев, он продолжил:
– Вот ты и кормилась обвинениями, если
воспользоваться твоим собственным словом. Ты буквально упивалась чувством вины,
и это позволило мне надеяться, что мне легко удастся довести тебя до безумия,
сделать так, чтобы ты…
Призрак умолк – точнее, заставил себя
замолчать – и застыл в неподвижной позе.
– Сейчас я уйду, – после паузы
произнес он. – Но вернусь, когда захочу, можешь не сомневаться.
– Не имеешь права. Тот, кто тебя прислал,
должен забрать тебя обратно.
Я перекрестилась. Он улыбнулся.
– Ну как, помогло? А помнишь нелепую
похоронную мессу по твоей дочери, что отслужили в Калифорнии? Как все там было
чопорно и неуместно – все те умники интеллектуалы Западного побережья, которых
заставили явиться на такое откровенно глупое мероприятие, как настоящие
похороны в настоящей церкви, – не забыла? И скучающий священник, которому
было на все наплевать. Он ведь знал, что ты ни разу не побывала в его церкви до
того, как умерла твоя дочь. А теперь ты крестишься. Может, мне сыграть для тебя
гимн? Простенькую мелодию на скрипке. Так обычно не делается, но я могу
отыскать в закромах твоей памяти «Veni Creator
[9]
и сыграть его,
и мы вместе помолимся.
– Значит, тебе не помогло обращение к
Богу. – Я постаралась, чтобы мой голос звучал твердо, но не сурово. –
Никто тебя не присылал. Ты бродяга.
Он был в замешательстве.
– Убирайся отсюда ко всем чертям!
– Ты ведь это несерьезно. – Он пожал
плечами. – И не говори, что пульс у тебя не бьется как молот. Тебе до
безумия хочется, чтобы я был рядом! Карл, Лев, твой отец… Во мне ты увидела
мужчину, какого никогда раньше не встречала. А ведь меня даже человеком нельзя
назвать.
– Ты наглый, грубый и
отвратительный, – вскипела я. – И никакой ты не мужчина. Ты призрак,
причем призрак какого-то молодого, неотесанного и отвратительного человека!
Мои слова его задели. По лицу было видно, что
ранила я не одно только его тщеславие.
– Пусть так. – Он явно старался
взять себя в руки. – И ты любишь меня из-за музыки. Но не только из-за
нее.
– Может быть, ты и прав. – Я холодно
кивнула. – Но о себе я тоже высокого мнения. Ты сам признался, что ошибся
в расчетах. Я дважды была женой, один раз – матерью. Возможно, была и сиротой.
Но слабой и ожесточенной? Никогда. Мне не хватает чувства, которое требуется
для ожесточения.
– Какого именно?
– Сознания, что все должно было сложиться
лучше. Это жизнь, только и всего, и ты пьешь из меня соки, потому что я жива.
Но я не настолько снедаема чувством вины, чтобы ты мог являться сюда и лишать
меня разума. Никоим образом. Я даже уверена, что ты не до конца понимаешь, что
такое чувство вины.
– Разве? – Он был искренне удивлен.
– Неистовый страх, причитания «mea culpa,
mea culpa»
[10]
– это только первая стадия, – пояснила
я. – Затем наступает нечто более тяжелое, тесно связанное с заблуждениями
и ограничениями. Сожаления – это ничто, абсолютное ничто…
Теперь настала моя очередь недоговаривать, и
все из-за недавних воспоминаний, вернувшихся, чтобы повергнуть меня в печаль. Я
увидела свою мать, уходившую от меня в тот последний день. «Мамочка, позволь
мне обнять тебя!» Кладбище в день ее похорон. Кладбище Святого Иосифа,
заполненное маленькими могилами, – место последнего упокоения бедняков
ирландцев и бедняков немцев. Повсюду горы цветов. А я смотрю в небо и думаю,
что это никогда-никогда не изменится, что эта боль никогда не пройдет, что в
этом мире никогда больше не будет света.
Я встряхнулась, отогнав от себя мрачные мысли,
и подняла на него глаза.
Он внимательно изучал меня и, казалось, сам
страдал от боли. Меня это взволновало. Я снова попыталась ухватить самое
главное, отбросив все остальное в сторону, оставив лишь то, что нужно было
осознать и постараться выразить.
– Думаю, теперь мне понятно, –
сказала я, чувствуя волну облегчения. Волну любви. – Вот ты зато ничего не
понимаешь. А жаль.
Я забыла об осторожности. Думала только о том,
что пыталась постичь, а не о том, чтобы кому-то досадить или доставить
удовольствие. Мне хотелось только достучаться до него, чтобы он понял и принял
это.
– Так просвети же меня, – насмешливо
сказал он.
Ужасная боль накрыла меня с головой – слишком
огромная и всепоглощающая, чтобы быть пронзительной. Она полностью завладела
мною. Я взглянула на него в мольбе и разомкнула губы, собираясь заговорить,
признаться, попробовать вместе с ним найти определение этой боли и высказать
его вслух. Но как охарактеризовать эту боль, это чувство ответственности,
осознанный факт, что кто-то в этом мире стал причиной ненужных горестей и
разрушения и уже ничего нельзя переделать – нет, никогда не переделать;
мгновения навсегда потеряны, они остались только в памяти, искаженные и
болезненные, и тем не менее есть что-то гораздо более тонкое, гораздо более
значительное, что-то подавляющее и запутанное, о чем мы оба знаем – он и я… Он
исчез.
Пропал внезапно, без следа, и проделал это с
улыбкой, оставив меня натянутой как струна. Какое коварство – покинуть меня
сейчас, в мгновение ужасной боли и, что еще хуже, наедине с нестерпимой
потребностью хоть с кем-нибудь разделить эту боль!
Я обратила свой взор на тени. Передо окном
мягко покачивались деревья. То и дело принимался моросить редкий дождик.
Он исчез.
– Мне ясна твоя игра, – тихо
произнесла я. – Я ее поняла.
Подойдя к кровати, я сунула руку под подушку и
вытащила четки. Хрустальные четки с серебряным крестиком. Они оказались в
кровати, потому что в ней всегда спала мать Карла, когда приезжала, а еще,
после того как мы с Карлом поженились, здесь спала во время своих визитов моя
любимая крестная, тетушка Бриджит. А может быть, четки лежали под подушкой
потому, что были моими и я сама по рассеянности сунула их туда. Мои четки. С
первого причастия.