– В самом деле, ты готовишь
отлично, – вновь заговорила я. – А теперь ступай, Алфея. Я действительно
его знаю. А вдруг он и вправду сыграет? Не беспокойся насчет него. Я за ним
присмотрю.
– По мне, так он настоящий
бродяга, – тихо проворчала Алфея, весьма красноречиво сложив руки и
направляясь прочь из комнаты.
Она продолжала говорить, сочиняя собственную
песню. Жаль, я не могу лучше передать потомкам ее быструю речь из скомканных
слов, а главное – ее безграничную жизненную силу и мудрость.
Я поглубже зарылась в подушку; согнула руку в
локте под головой и поудобнее улеглась, глядя прямо на него, на его фигуру в
окне, на то, как он смотрит поверх скользящей рамы в подъемном окне с двойным
остеклением.
Куда ни глянь – повсюду песни: и в дожде, и в
ветре, и в стоне страждущего… Повсюду песни.
Алфея закрыла дверь. Раздался двойной щелчок.
Когда имеешь дело с новоорлеанской дверью, вечно искореженной, этот щелчок
означает, что она действительно закрыта.
В комнату вернулась тишина, словно ее никто и
не нарушал… И вновь с улицы донеслось внезапное крещендо непрерывавшегося гула.
За его спиной – за спиной друга, неподвижно
глядящего на меня черными глазами, – распелись птицы, как бывает поздно
вечером, когда в определенный час у них наступает прилив энергии, что не
перестает меня удивлять.
А поток машин продолжал весело гудеть свою
погребальную песню.
Он передвинулся к балконной двери. Белая
рубашка, заношенная и незастегнутая; темная поросль на груди, как тень или
ворс. Распахнутый жилет из черной шерсти – на нем тоже не было пуговиц. Во
всяком случае, так мне показалось.
Он придвинулся совсем близко к раме. Какой он
худой! Может быть, болен? Как Карл? Я улыбнулась при мысли, что все может
начаться сначала. Но нет, теперь болезни казались такими далекими, а он
выглядел таким живым, что с ним никак не вязалась предсмертная слабость.
Он с укором посмотрел на меня, словно говоря:
«Тебе лучше знать». А потом действительно улыбнулся и принялся властно
разглядывать меня. Глаза его при этом еще ярче засияли таинственным блеском.
Бледный обтянутый кожей лоб придавал глазам
прелестную проницательность и таинственную глубину, черные волосы надо лбом с
вдовьим мыском и на висках росли так густо, что создавали иллюзию мощи даже при
такой худобе. А руки у него действительно были похожи на паучьи лапки! Он
гладил правой ладонью верхнюю раму, оставляя следы на слое пыли; свет едва
заметно менялся, и сад вокруг него с густыми лавровишнями и магнолиями дышал
как живой – легким ветерком и уличным шумом.
Плотный манжет на его белой рубашке был
запачкан, а пыльное пальто по-прежнему казалось серым.
Выражение его лица тоже постепенно изменилось:
улыбка исчезла, а с ней и оживление. И тут я поняла, что лицо никогда и не было
оживленным. Его лик был отмечен знаком тайного превосходства, но скрипач не
имел над ним контроля.
Нежное недоумение, задержавшись на секунду,
сменилось чем-то вроде гнева. Потом незнакомец погрустнел, но не ради игры на
публику, не искусственно, а искренне и глубоко, словно потерял способность
продолжать свое маленькое представление: явление призрака на террасе. Он шагнул
назад. Я услышала скрип досок. В моем доме становится явным любое движение. А
потом он исчез.
Вот так просто. Ни в окне его не видно. Ни на
террасе. Я не слышала, чтобы он спускался по лестнице в дальнем конце террасы.
Я знала, его там нет. Я знала, он ушел, и испытывала абсолютное убеждение, что
на самом деле он исчез.
Сердце застучало как молот.
«Если бы только это не была скрипка, –
подумала я. – То есть слава Богу, что это скрипка, потому что нет на земле
больше такого звука, а есть…»
Мысль оборвалась.
Едва слышная музыка, его музыка.
Он не очень далеко ушел. Просто выбрал темный
уголок сада, поближе к задворкам старой часовни на Притания-стрит. Мои владения
граничат с владениями часовни. Целый квартал принадлежит нам – часовне и мне:
от Притания-стрит вдоль Сент-Чарльз до Третьей улицы. Разумеется, по другую
сторону квартала расположены еще какие-то здания, но эта огромная половина
квадрата принадлежит нам. Так что он удалился, скорее всего, только до старых
дубов за часовней.
Я боялась, что вот-вот расплачусь.
На одно мгновение боль от его музыки и мои
собственные ощущения настолько слились, что я подумала: это невозможно вынести.
Только глупец не потянулся бы за пистолетом, чтобы вставить его в рот и нажать
курок, – эта картина меня часто преследовала в молодые годы, когда я
беспробудно пила вплоть до появления Карла.
Это была гаэльская песня – в минорном ключе,
надрывная, рыдающая, полная терпеливого отчаяния и томления. Он извлекал из
инструмента звук, схожий со звучанием ирландской скрипки, хриплая мрачная
гармония басовых струн сливалась в мольбу, звучавшую так, как не может звучать
ни детский голос, ни мужской, ни женский.
Меня поразила не очень связная, расплывчатая
мысль, не способная к четкости в этой атмосфере неспешной прелестной
обволакивающей музыки, что в том и заключается сила скрипки – в умении звучать
по-человечески, тогда как ни одному человеку такое было бы не под силу!
Скрипка говорила за нас так, как мы сами не
были способны. О да, это есть и всегда было сутью размышлений и поэзии.
Его песня – гаэльские музыкальные фразы, старые
и новые, прелестное чередование нот, неизбежно приводящих к безграничному
восприятию мира, – вызвала у меня поток слез. Такая нежная забота. Такое
идеальное сочувствие.
Я перекатилась на подушку. Его музыка была
чудесным образом ясна и понятна. Я не сомневалась, что весь квартал ее слышит:
и прохожие, и Лакоум с Алфеей, которые, наверное, сидят сейчас в кухне за
столом и играют в карты или обмениваются любезностями; даже птиц убаюкала эта
мелодия.
Скрипка… Скрипка…
Я вспомнила один летний день тридцатипятилетней
давности. Я поместила футляр с моей собственной скрипкой между мною и Джи,
который вел мотоцикл, а сама прижалась к Джи сзади, надежно охраняя инструмент.
Я продала ее одному человеку на Рампарт-стрит за пять долларов.
– Но вы сами продали мне ее за двадцать
пять долларов, – сказала я. – Еще и двух лет не прошло.
Так и ушла моя скрипка в черном футляре.
Музыканты, должно быть, главная опора всех скупщиков. Там повсюду висели
инструменты на продажу; а может быть, музыка привлекает многих горемычных
мечтателей, вроде меня, строящих грандиозные планы, но лишенных таланта.