– Увидим, надолго ли… – сказал наставник и быстро уехал.
Эта сцена тоже прошла в моем присутствии. Я все больше становился «свой».
Однако умная Минни почувствовала опасность. Она уговорила Цесаревича поговорить с папа´, чтобы как-то обуздать Диктатора…
Домой Наследник вернулся обескураженный. Они с женой уединились в кабинете.
В это время приехал Победоносцев и торопливо прошел в кабинет. Я понял, что они его срочно вызвали.
На следующий день прибыла Дарья Тютчева. За чаем Минни сказала фрейлине:
– Всех надули, голубушка. Жалкий Лорис – никакой не Диктатор. Всего лишь слуга, исполняющий чужие решения… За всем, что у нас происходит, стоит сам Государь! Нас всех ведут в пропасть.
Меня теперь совсем не стеснялись…
Но быть кладезем тайн Власти очень опасно.
Вызвал Кириллов. Я сразу понял – он в курсе. Видимо, слуга, прислуживавший за столом, был его ушами. Кириллов попросил рассказать, что происходит в Аничковом. И я обстоятельно передал ему все, что слышал в эти дни. Кириллов должен был быть уверен: я на его стороне.
В это время последовал удар по Цесаревичу – умерла Императрица. Утром, когда я приехал в Аничков, дворец был пуст – все очень рано отбыли в Зимний. Я понял: случилось. И отправился к княгине Урусовой… В гостиной в черном, с заплаканным лицом сидела фрейлина Александрин Толстая, родственница нашего писателя.
Она рассказала:
– Посреди ночи ангел смерти тихо прилетел за нашей святой, пока весь дворец спал. Никто не был при ней в самый момент смерти. Ее неотлучная камер-фрау, войдя в спальню утром, нашла Императрицу умершей. Святая наша отправилась к Господу без агонии – как бы продолжая спать. Во сне перелетела к ангелам…
Уже вечером в Аничковом дворце начались лихорадочные консультации. Приехал Победоносцев – с торжественной печалью на лице… Но каково было мое изумление, когда прибыл министр двора Александр Адлерберг! Он прошел в кабинет. Это был друг Государя, причем с детских лет… И он тоже – с ними?
На этот раз меня отослали из дворца. Такова была секретность совещания! Но я успел увидеть главное. Когда я выходил, Кириллов и лже-Кириллов подъехали к Аничкову. Тайная полиция принимала участие…
Как я узнал потом от слуг, обсуждение затянулось до полуночи. И хотя меня там не было, мне нетрудно понять, о чем говорили: «Это может случиться в самое ближайшее время (это – брак с Долгорукой)! Надо что-то делать! Что-то предпринять, пока не поздно!»
Оставалось понять, что они решили предпринять.
Возможный брак царя с Долгорукой дамокловым мечом навис над Цесаревичем…
При дворе рассказывали, как, подбрасывая к потолку выблядка (так «нежно» называли в Аничковом сына Долгорукой), царь спросил шутливо:
– Ну что, Георгий Победоносец, хочешь быть царем?
Ребенок весело засмеялся.
– Хочешь! Уверен! Еще как хочешь! Только и мечтаешь – так?
Ребенок хохотал.
– Неужто на русский трон сядет царь с русской кровью?! Наконец-то! – засмеялся царь.
И Лорис, присутствовавший при этом, повторил, весело подмигивая:
– Наконец-то!
Шутливая речь Государя тотчас разлетелась по дворцу.
– Поверьте, новый брак случится, и скоро, – говорила Дарья Тютчева. – Лорис делает то, что хочет царь – каждый день уговаривает его жениться. И он женится. И уже потом ночная кукушка перекукует дневную… Эта девка заставит его подумать о другом Наследнике. И как развязать этот гордиев узел, уже не будет знать никто!..
В Аничковом совещались теперь каждый день за закрытыми дверями кабинета.
В Москве должны были состояться торжества по случаю открытия памятника Пушкину. Все ждали, что их отменят из-за траура. Но их не отменили. Государь явно не хотел, чтоб траур был слишком строгим.
На торжествах с пушкинской речью должен был выступать мой родственник. И я был уверен: она не упустит возможности оказаться рядом с ним. Приедет. Я все чаще мучительно желал… Нет, не её! Ночь с ней!
И поехал в Москву.
В тот день, пожалуй, вся русская литература присутствовала в зале, не приехал, кажется, один Толстой.
Я вошел в переполненную залу с опозданием. Публика рукоплескала – на эстраде стоял Достоевский. Он раскланивался, ему долго не давали начать.
Я тотчас принялся оглядываться – искал её. Но тщетно.
Федор Михайлович начал читать свою речь. Я никогда не слышал его в общественном месте… Голос глухой, слабый. Но с первыми же словами наступила полнейшая тишина. Этот невзрачный человечек завораживал.
И я был заворожен некоей потусторонней гипнотической силой, не мог оторваться от его глаз… Клянусь: они светились!
Он говорил не о Пушкине, а о сегодняшнем дне. Рассказывая о трагедии Алеко, «гордого человека», присвоившего себе безумное право судить и убивать, он обращался к обезумевшей молодой России. Но в его речи не было злобного осуждения кровавых заблудших. Одна любовь, уже забытая нами. Он будто себя вспоминал таким же молодым, заблудшим и оттого так исступленно любил… и прощал… И молил нас всех о любви и прощении! И верил, что мы, исстрадавшиеся, рожденные в нашем краю долготерпения, способны на эту любовь и прощение. И вся его речь была как молитва…
Когда он закончил, началось что-то неправдоподобное… Зал хлопал, стучал, стонал, кричал «Браво», в совершенном неистовстве люди вскакивали на стулья, чтобы кричать оттуда. Обнимались друг с другом. Братание было всеобщим. Кто-то у эстрады упал в нервный обморок… На сцену выбежали курсистки с огромным лавровым венком. Под крики и овации они все пытались надеть его на тщедушного Федора Михайловича, а он испуганно отбивался. Но зал не смеялся, он ревел от восторга…
Только тут я вспомнил, зачем пришел. Оглянулся и тотчас увидел черную копну волос, исчезавшую в дальних дверях… Я бросился к выходу. Но ее не догнал…
Я пошел за кулисы поздравить Федора Михайловича. Однако к нему было не пробиться. Огромная толпа окружала его. Он был смертельно бледен…
Я решил приехать к нему завтра в гостиницу.
Он принял меня. Когда я входил, из номера вышла она. Я успел прошептать:
– Жду, умоляю! Я в «Гранд-Отеле»…
Но она молча пролетела, как метеор.
Я вошел в номер Достоевского. После долгих моих восторгов по поводу речи Федор Михайлович как-то искоса взглянул на меня и сказал:
– И вправду, недурно получилось. Хотя накануне плохо спал, полночи готовил костюм и белье и боялся забыть листы с речью. Но еще больше боялся припадка во время выступления. И ведь близок был, да Господь спас… Хорош бы я был… – Лицо болезненно сморщилось. Он рассмеялся тихим смешком.