Карин сама описала их первую встречу в газетной статье. В книгу, над которой она работала уже осенью, этот рассказ не вошел. Я безуспешно искала его в экземпляре, обнаруженном мною в букинистическом магазине несколько лет назад. Возможно, описание посчитали слишком личным для книги, а может быть, к тому времени проблемы с Майей сделались уже настолько очевидными, что блеск первой встречи потускнел. Но я нашла этот текст на микрофильме в библиотеке Гётеборгского университета. Это было нетрудно, поскольку я довольно точно могла указать время выхода газеты. После начала летних каникул, но до дня летнего солнцестояния.
Вытащив газету из почтового ящика, я сразу увидела смуглое лицо Майи. Фотографию, напечатанную на первой странице, Оке сделал в детском доме, на ней Майя лежала в кроватке, и между погремушками виднелось ее личико. В руках она держала бутылочку, привязанную к кроватке длинным шнурком. Когда Оке навел на нее фотоаппарат, девочка отвлеклась от еды и посмотрела на него очень загадочными огромными глазами, а на соску сразу же уселось несколько мух. Полоска солнечного света из приоткрытой двери падала на лицо, ручку, бутылочку и мух, а все остальное было скрыто в тени.
В этой комнате находилось еще двадцать девять детей, теснилось двадцать девять кроваток с брошенными индийскими малышами и болтающимися на шнурках бутылочками. За съемкой с расстояния нескольких метров следили две медсестры в сари. Там же находилась и Карин, в рубашке и шортах, с влажным от пота блокнотом в руке. И конечно, сам Оке — фотограф. Но на снимке никого из них не было видно. Только Майю. Одну. Окруженную кромешной темнотой.
Эта фотография стерлась из моей памяти, поскольку ее потеснили многочисленные снимки девочки, украшавшие стены дачного дома, — упитанная Майя на залитых солнцем лугах, пляжах и мостках в окружении семьи. Когда уже много лет спустя в газетном архиве библиотеки Гётеборгского университета я узнала тот снимок — вероятно, самый первый из снимков Майи, — мне подумалось, что он важнее всех остальных. Маленькая худенькая Майя, а вокруг кромешная темнота.
Я сидела на краю канавы, среди стеблей купыря, возле почтовых ящиков, и читала. Мне было тогда двенадцать лет. Мы только что переехали на дачу. Пока только мы с мамой. У папы отпуск еще не начался, и он приезжал только на выходные. Гаттманы еще не появились, что меня удивляло, поскольку они обычно переезжали на дачу сразу после начала летних каникул. Но в том году они задержались, поскольку надо было завершить работу, связанную с поездкой в Индию.
Я прочла о встрече Карин и Оке с маленькой девочкой в детском доме Бангалура. Как посещение с целью сделать репортаж получило столь неожиданное продолжение. Как они остались в Бангалуре и как Карин стала день за днем ходить в этот детский дом. Как они съездили домой в Швецию, получили разрешение властей и через несколько недель вернулись, чтобы забрать малышку. Как они ехали из аэропорта мимо желтых одуванчиков домой, к ожидавшим их сестренкам и брату. Дело было в мае, когда кукуют кукушки, и девочку назвали Майей.
Я свернула газету и так и осталась сидеть у канавы, пытаясь осмыслить прочитанное. У Анн-Мари появилась младшая сестра. Это было, по меньшей мере, неожиданно. Карин уже сорок один год, и у нее четверо детей. До сих пор мне доводилось слышать лишь о том, что к усыновлению прибегают бездетные семьи. А приемные дети из других стран были по-прежнему редкостью.
Но в первую очередь мои мысли занимал чисто эгоистический вопрос: как это скажется на наших с Анн-Мари отношениях? За годы летнего общения она стала значить для меня очень много. Зимой, когда Анн-Мари жила в Стокгольме, а я в Гётеборге, я очень по ней скучала. Моя жизнь делилась на две части: зимнюю и летнюю. Зима была долгим, темным временем тоски, неприязни и притворства. Лето же означало общение с Анн-Мари, разговоры, игры, приключения и возможность быть самой собой.
Среди одноклассников мне было неуютно. Мне они казались поверхностными, скучными и глупыми. Я изо всех сил старалась подстроиться, вела себя тихо, соглашалась с остальными, одевалась, как они, и слушала ту же музыку — короче, не высовывалась. Я была труслива и не хотела слишком выделяться. Я видела, каково приходилось тем, кто хоть как-то отклонялся от нормы.
У меня имелась так называемая закадычная подруга, поскольку этого требовал общепризнанный этикет моего класса. Она казалась робкой, бесцветной девочкой, хотя на самом деле была очень симпатичной, что я отметила только потом, когда рассматривала старые классные фотографии. У нее были длинные темные волосы, алебастрово-белая кожа и правильные черты лица, и тем не менее ей каким-то образом удавалось делаться совершенно незаметной. Мы вместе работали на уроках, вместе проводили переменки и бывали друг у друга дома, но лишь когда приходилось делать совместное домашнее задание. Она жила вдвоем с мамой, ее папа умер. Она восхищалась какой-то немецкой эстрадной певицей, о которой я никогда не слышала, и собирала ее пластинки. Мы проучились в одном классе девять лет, но я так и не узнала, что она была за человек.
Мы прикрывали друг друга, словно гомосексуалисты, которые в прежние времена обзаводились подружкой, чтобы показываться с ней на людях, и таким образом сохранять свою тайну. Мы тоже создавали видимость закадычной дружбы, чтобы нас считали нормальными. Я никогда не рассказывала ей об Анн-Мари или о чем-нибудь другом, игравшем важную роль в моей жизни, а она не проявляла никакого любопытства. Она же хранила собственные тайны. Понятия не имею какие. Меня они тоже не интересовали.
Переписывались мы с Анн-Мари довольно спорадически. Я бы с удовольствием вела с ней более регулярную переписку, но Анн-Мари всегда долго тянула с ответом, и когда потом наставала моя очередь писать, мне не хотелось демонстрировать слишком большую заинтересованность, и я медлила с ответом почти так же долго, как и она. Поэтому, когда я наконец садилась писать, меня переполняли мысли, которыми хотелось поделиться, и письма получались длинными, часто по десять — двенадцать страниц, и чтобы все вместилось, приходилось просить у папы большой конверт.
Я по-прежнему храню письма Анн-Мари. Они краткие и написаны на небрежно вырванных из тетради листах или на маленьких страничках из записных книжек: «Привет. Еду в автобусе. Рядом сидит Нилла и ест лакричную палочку, у нее почернел язык. Мы едем смотреть на одного симпатичного парня, который будет где-то играть в футбол, где именно, я не знаю. Нам пора выходить». Ее письма редко оказывались более содержательными, в то время как я, насколько мне помнится, поднимала сложные экзистенциальные вопросы, а также возвращалась к нашим летним впечатлениям: «Помнишь, как мы…», и дальше следовало длинное описание того, что мы делали, что говорила она и что отвечала я. Не знаю, насколько приятно ей было такое читать, но я получала огромное удовольствие, когда писала эти письма. Весточки от Анн-Мари меня всегда очень радовали, какими бы краткими и небрежными они ни были.
Телефоном мы не пользовались. На этот счет у нас было негласное соглашение, возникшее после того, как мы однажды испробовали этот способ связи. Анн-Мари позвонила мне как-то вечером, когда я смотрела телевизор. Я совершенно растерялась. Просто не знала, что сказать. Она тоже ничего не придумала заранее, полагая, что разговор сложится сам собой. Но говорить оказалось не о чем. Зимой мы жили в разных мирах, были совершенно не теми людьми, что летом, и по телефону это проявилось очень ярко. Через несколько минут мы положили трубки, и обе испытали разочарование.