Может быть из-за того, что Константин оставался некрещеным, он не отдавал предпочтения ни одному из течений и привечал гностика Ария с его ересью не менее радушно, чем вспыльчивого, фанатичного до безумия святителя Николая. И именно поэтому пользовался авторитетом и уважением и среди христиан, еще недавно подвергавшимся смертным гонениям и пыткам, и среди язычников, многие из которых еще недавно с удовольствием резали последователей Иисуса на куски, а теперь и сами могли с легкостью удостоиться такой участи.
Когда Кезон рассказал императору, что его приемный сын принял веру Христа, Константин лишь улыбнулся и сказал своим зычным голосом:
– Ну что ж, тем надежнее в будущем будет моя защита… Передай своему сыну, что меня не огорчил его выбор. Пусть его дух будет в согласии с сердцем, большего не может желать ни один человек!
Новообращенный эту фразу запомнил.
До прошлого года Афанасий с Кезоном охраняли императора вместе. В январе Кезон умер – не от старости, а так, как хотел: в седле. Вот только сгинуть в бою за господина не получилось! Старик погиб, сорвавшись вместе с лошадью со скалы во время охоты. Впрочем, это тоже было достойной кончиной: все-таки не в постели, не среди дрожащих лекарей и перепачканных блевотой подушек! Падение практически не изуродовало все еще мощное тело начальника императорской стражи, хотя удар спиной и затылком о камень убил его за доли секунды. Когда спутники спустились в ущелье, труп лежал навзничь, широко раскинув руки в стороны. На губах старика застыла улыбка, глаза не мигая смотрели на низкое солнце. Он даже в смерти не выпустил меча…
Так Афанасий остался один, потеряв того, кого привык считать отцом. Он был готов отдать за хозяина жизнь и отдал бы, если бы императору грозили мечом или кинжалом. Но Константина убивал недуг, а у болезни нет лица, нет тела, нет сердца! Ее не отразишь, не отгонишь прочь, не подставишь под ее смертельный удар собственную грудь. И от щуплого лекаря сейчас зависело больше, чем от всей императорской стражи, расставленной бдеть по темным галереям.
И еще – зависело от Бога.
Афанасий широко перекрестился и зашевелил губами, читая молитву во спасение.
Пусть он проявит милосердие к новому рабу своему, пусть пощадит…
Но Господь был глух к молитвам. Наверное, Он все решил до того…
Когда под утро Константин начал дышать, как кузнечные мехи (Афанасий подумал, что, похоже, кто-то дышит внутри усохшего за эти часы тела императора – кто-то чужой, забравшийся в умирающую оболочку), и приведенный стражей осунувшийся, испуганный врач только развел руками, стало понятно, что счет пошел на часы.
Но, как оказалось, даже не на часы, на минуты…
Грудь императора с присвистом приподнялась, внутри нее что-то булькнуло, и воздух начал выходить из обмякшего тела сам по себе, с едва слышным шипением. Медленно отвалилась нижняя челюсть, еще вчера вечером выбритая брадобреем, но успевшая к утру покрыться белой клочковатой щетинкой. Выпятился ставший крупным, как обглоданный мослак, кадык.
Сын добрейшего Констанция Хлора и мудрой Елены, твердой рукой правивший Римской империей без малого 31 год, бывший язычник, сделавший для веры и церкви больше, чем тысячи обращенных праведников, предстал пред глаза Господа.
Афанасий поцеловал желтую, начинающую остывать руку покойного (от кожи пахло настоями трав и горечью смерти), перекрестился и вышел с докладом епископу Николаю, представлявшему при дворе Константина интересы папы Сильвестра.
Он готов был рыдать, но душа его пела – не оттого, что смерть взяла свое, а оттого, что Афанасий впервые за много лет почувствовал себя свободным. От этого смешанного, постыдного в обстоятельствах всеобщего траура чувства он чувствовал себя неловко, словно на глазах у всех занимался грехом рукоблудия и был пойман! Но несмотря на стыд, несмотря на острое чувство утраты, он понимал, что день этот открывает ему иную, отличную от пройденной, дорогу.
Только что умер тот, кого и днем и ночью завещал защищать приемный отец.
Работа телохранителя закончилась.
Теперь, когда императора не стало, Афанасий мог полностью посвятить себя служению, выше и лучше которого не представлял – служению Господу.
Душа императора покинула земную юдоль, у бездыханного тела суетились слуги и насмерть перепуганный лекарь Анкус. В коридорах шептались всю ночь не сомкнувшие глаз слуги. Дворец начал просыпаться на несколько часов раньше обычного – страшная весть разогнала сон, как ветер рассеивает легкий туман, спустившийся в долины с горных отрогов.
Из уст в уста…
Афанасий склонил голову и заставил себя не думать о долгожданной свободе – не подобает императорскому телохранителю думать о дальнейшей жизни, пока не закончены дела сегодняшние, пока не предано земле тело Константина, пока не исполнена его воля. Будет время порадоваться, но долг – прежде всего!
В покоях епископа тоже никто не спал.
Сам епископ, нестарый еще человек, крепкий, седой, с густой бородой и глубоко посаженными водянистыми глазами, и его секретарь, похожий силуэтом на нахохлившегося ворона, явно и не ложились.
Коптили, играя тенями на камне стен, факелы. На столах горели, бросая вокруг себя мягкие круги света, толстые свечи – комната дрожала, словно от страха или от холода. Или от дурных предчувствий… Впрочем, все что могло случиться плохого в эту ночь, уже произошло.
Когда телохранитель покойного вошел в покои, епископ встретил его прямым, пронизывающим насквозь взглядом.
Глаза его, несмотря на две бессонные ночи, смотрели ясно, почти не мигая, и в их глубине была сокрыты такая жесткость и упрямство, что Афанасий, видевший за свою недолгую жизнь немало отчаянных бойцов, невольно подумал, что случись вдруг между ним и обладателем этого взгляда ссора, то исход ее зависел бы не столь от бойцовских умений, сколь от силы характеров. А характер у епископа был крут! Ох как крут! И еще у него был взгляд не ведающего жалости волка. В нем не было ни смирения, ни сочувствия, приличествующих высокому сану – только лишь железная убежденность в собственной правоте и правоте учения, которое епископ представлял.
Он воистину внушал трепет.
«Воин Божий, – подумал Афанасий, склоняя голову в почтительном поклоне. – Да пожалеет Господь того, на кого падет твой гнев!»
– Умер? – спросил Николай с утверждающей интонацией. – Он умер?
– Да, отец мой… – ответил Афанасий, не поднимая взгляда.
– Мучился перед смертью?
– Нет. Отошел без мук. Сознание к нему так и не возвращалось.
– Ну, вот и все… – сказал епископ с неожиданно искренней грустью в голосе. – Да будет ему земля пухом во веки веков. Аминь.
Афанасий ничего не ответил, только перекрестился вослед Николаю и снова склонил шею в поклоне.
Епископ прошелся по комнате, отведенной ему под покои, раскачиваясь, с трудом переставляя распухшие подагрические ступни. Лицо его было мрачным, брови насуплены, край узкого рта недовольно и нервно подергивался. У окна, выходящего на восток, он остановился и замер, упершись взглядом в рассвет, заложив руки за спину, явно приводя мысли и душевное состояние к спокойствию.