Некоторые пассажиры, ожидавшие посадки у соседних ворот, подошли поближе и окружили виолончелиста, словно тот был уличным музыкантом, выбравшим эту зону терминала, чтобы заработать несколько евро.
Первым побуждением Пердомо, как только он убедился в том, что перед ним действительно Рескальо, было прервать импровизированное выступление и доставить задержанного в полицейское отделение терминала Т4. Но так как по поведению музыканта было ясно, что он решил сдаться властям и в ожидании полицейских делал то, что умел лучше всего, — играл на виолончели, — инспектор счел за лучшее остаться в стороне и дослушать «Лебедя» до конца. Но прежде он отправил девушку в зеленом жакете за полицейским патрулем.
После выразительного ритардандо,
[40]
когда угасла нота соль, которой кончается «Лебедь», пассажиры, поаплодировав виолончелисту, вернулись к своим посадочным воротам.
Пердомо молча наблюдал за музыкантом. Блаженное выражение, присутствовавшее на его лице во время исполнения, теперь сменилось гораздо менее умиротворенным и более соответствующим той боли, которую причиняла ему рана на ноге. Один его носок пропитался кровью, а на лодыжке виднелось что-то вроде жгута, изготовленного из куска ткани, которым вытирают с виолончели пыль и канифоль. Пердомо также заметил, что рядом с музыкантом стоял футляр, в котором, вероятно, была злополучная скрипка.
Прислонив гриф инструмента к левому плечу, Рескальо посмотрел на полицейского. Пытаясь сохранить хорошую мину при плохой игре, он обратился к нему с полуулыбкой, скорее грустной, чем любезной:
— Добрый день, инспектор. Поскольку вы не сразу меня нашли, мне пришло в голову поиграть на виолончели, чтобы скоротать время. Знаете что? Пьеса, которую я только что играл…
— Я дал тебе закончить только потому, что с моим сыном все в порядке, — сухо перебил его полицейский. — Поэтому ты получишь возможность предстать перед справедливым судом. Случись с Грегорио что-нибудь, не представляю, что бы я с тобой сделал.
— У вашего сына большой музыкальный талант, инспектор Пердомо, — непринужденно сообщил итальянец, как будто был преподавателем музыки, беседующим с отцом ученика. — Он очень напоминает мне меня, когда я только начинал.
Рескальо замолчал. У Пердомо возникло впечатление, что больное сознание итальянца находится где-то далеко отсюда, и быть может, тот вспоминал сейчас выпускной концерт в консерватории Витории или то, с какой завистью подруги его матери говорили о ее одаренном сыне.
— Вас тронула эта вещь? — спросил Рескальо, внезапно очнувшись от глубокой задумчивости.
Пердомо слегка кивнул. То, что убийца с помощью музыки способен был взволновать его настолько, что у него мурашки побежали по коже, вызвало у него досаду сродни той, какую испытывают евреи, когда их волнует музыка Вагнера, несмотря на то, что тот был известным антисемитом и одним из любимых композиторов фюрера.
— Я рад, — продолжал итальянец. — С точки зрения техники «Лебедь» не слишком сложная вещь, но с точки зрения выразительности она действительно трудна. Я хочу сказать, что, играя эту музыку, очень трудно не впасть в сентиментальность. Одни виолончелисты обходятся без портаменто,
[41]
а другие нет.
В этот момент появилась девушка в зеленом жакете в сопровождении двух полицейских. Пердомо показалось комичным, что девушка была того же роста, что оба щуплых агента в форме. Он жестом попросил их подождать. Рескальо притворился, что их не видит, и продолжал говорить, как будто они с инспектором были наедине.
— Нескромно так говорить, но я считаю себя одним из лучших исполнителей «Лебедя», одним из немногих, кто не злоупотребляет портаменто. Не знаю, можно ли этому научить, но должен признаться, что если кто-то и научил меня не злоупотреблять выразительностью, играя романтический репертуар, так это отец Ане.
— Почему ты ее убил? — спросил в упор инспектор.
— Она страдала рассеянным склерозом, как Жаклин Дю Пре, — ответил Рескальо, его глаза увлажнились. — Вы ничего не читали о Дю Пре и не видели документов, которые есть у меня дома; вы даже представить себе не можете, что с ней происходило. Я не мог допустить, чтобы то же самое случилось с Ане. Я хотел, чтобы она ушла из жизни на пике своей карьеры, оставив по себе волшебную и неизгладимую память у всех, особенно у своих поклонников. И я безмерно счастлив, что мне это удалось!
— Ты совершенно рехнулся, понимаешь? — ответил Пердомо. — Но не настолько, чтобы твои адвокаты могли спасти тебя от тюрьмы, отправив в какую-нибудь психиатрическую лечебницу. Ты будешь гнить в самой строгой тюрьме не меньше двадцати лет. А относительно Дю Пре ты ошибаешься. Мне хорошо известно, что происходило с этой бедной женщиной. Жаклин Дю Пре прожила еще четырнадцать лет после того, как ей поставили диагноз. Ты не просто убил Ане, ты отнял у нее очень важную часть ее жизни.
— Что это за жизнь? — вдруг взорвался Рескальо. Он с такой силой взмахнул смычком, что полицейские, ожидавшие момента, чтобы надеть ему наручники, рванулись вперед, но инспектор остановил их легким движением руки. — Ане, — с горячностью продолжал Рескальо, — цеплялась бы за свою артистическую карьеру, пока не сделалась бы посмешищем, как это случилось в свое время с Жаклин. В семьдесят третьем году во время турне по Северной Америке отзывы о ее игре были просто уничижительным. В феврале того же года ей пришлось отменить свой последний концерт, где она должна была играть с Пинхасом Цукерманом: Двойной концерт для скрипки и виолончели Брамса. В последнюю минуту ее заменил Исаак Штерн с Концертом для скрипки Мендельсона. Это достойный конец для величайшей виолончелистки мира за последние пятьдесят лет?
— А если бы сегодня изобрели лекарство против рассеянного склероза?
— Я не любитель научной фантастики, сеньор полицейский, — ответил тот с отчаянием.
— Или хоть лекарство, которое пусть не излечивало бы сам недуг, позволяло бы больным вести сносную жизнь, как в случае со СПИДом, — настаивал Пердомо.
— Сносную жизнь? Вы знаете симптомы рассеянного склероза? Позвольте мне вам их напомнить: потеря равновесия, дрожь, головокружение, дурнота, ухудшение зрения, подергивание глазного яблока… я говорю о самых легких, Пердомо. В тот вечер, когда она умерла, у нее уже начались подергивания глаз. Я понял это в артистической. И в том, что она потом выронила скрипку, виноват склероз.
Пердомо смотрел на итальянца с глубоким презрением:
— У тебя даже не хватило мужества сделать это самому. Тебе пришлось воспользоваться услугами третьего лица.
— Добряка Георгия! Несколько месяцев назад на репетиции он рассказал мне, что в свое время изучал боевые искусства, потому что Москва превратилась в неуютное место для жизни. По данным международных организаций, это самый опасный город в Европе. — Рескальо помолчал. — Георгий хвастал — может, в шутку, а может, всерьез, — что способен лишить человека жизни за несколько секунд. Много месяцев спустя я рассказал ему о болезни Ане и объяснил, что смерть была бы для нее избавлением от нескончаемой агонии. Сначала он пришел в ужас и даже хотел на меня донести, но, когда я пообещал ему взамен скрипку Страдивари, он не мог устоять.