— А кто это: Леня-Шест? — спросила Анюта.
Игорь затянулся поглубже, задержал дым в легких и выпустил тонкой струйкой.
— О-о, это наш местный гений. Собственно, здесь все гении, но он признанный. Теперь в Англии загнивает совместно с тамошней буржуазией. Выставки, вернисажи, фуршеты. Был неплохой художник, а сейчас… — он махнул рукой. — Хотя, последних работ я не видел.
Травка сняла похмельный синдром и ему стало легко. Захотелось поговорить на отвлеченные темы не напрягаясь и не споря. Просто потрепаться с хорошими людьми, улыбаясь им, соглашаясь, а иногда поправляя на правах старшего и умудренного жизнью коллеги.
Анюта зажгла новые свечи взамен прогоревших, принесла подушку, уселась на ней прямо на полу и свернула еще одну сигаретку. Владик поднес ей спичку и они стали курить вдвоем, передавая самокрутку друг другу.
— А у него есть женщина? — спросила Анюта.
— У Лени их много, — Корсаков широко развел руки, будто хотел обнять весь земной шар, показывая насколько большое количество женщин интересуется Шестоперовым.
— Это неправильно. Женщина должна быть одна. Как Гала у Сальвадора Дали. Вот это любовь!
— Ну да, — хмыкнул Корсаков, — ее он любил, а спал со всеми подряд.
— Это неважно, — махнула рукой Анюта, — в каждой он искал частичку своей любимой, а не найдя, возвращался к ней. Правда ведь, Влад?
— Угу, — подтвердил Лосев, — спорт и ничего больше. Я тебе доставил удовольствие, ты — мне. Так?
— Так, — подтвердила девушка.
— Я думал у вас серьезно, — лениво сказал Корсаков, — все хотел Анюту спросить: каково это — любить гения. Лось, ты же гений?
— Естественно!
— Любой творец — гений, — безапелляционно заявила девушка, — я тоже творец… или творчиха? — она хихикнула, — я будущий гениальный художник. Как Серебрякова, как Мухина. Я буду У Владика уроки брать.
— Пусть лучше тебя Игорь учит, — великодушно разрешил Лосев, — он хоть рисовать умеет.
— Научишь, Игорь? — спросила, заглядывая Корсакову в глаза, Анюта, — знаешь, я ведь и тебя люблю? Гения полюбить легко.
— И разлюбить тоже, — усмехнулся Игорь, — художник, прежде всего, должен любить себя и вот здесь-то и кроется ловушка: самому себя тоже легко полюбить, но разлюбить себя, гениального невозможно.
— Но ты ведь гений? — не унималась Анюта.
— Девочка, — Корсаков протянул руку и погладил ее растрепанные светлые волосы, — я круче! Ведь что есть гений? Это даже не пожизненное звание. Это нечто такое, — он пошевелил пальцами, будто щупая что-то невидимое, — такое, что не уходит в небытие, не растворяется в памяти, пока остаются хотя бы воспоминания о творениях гения, о самом имени его. А я не есть гениальный художник, я — гений в прошедшем времени. Меня подняли на трон, я купался в лучах славы, но кто сейчас вспомнит мое имя или написанные мной полотна? Никто! Таких, как я не было, нет, и не будет никогда!
Окурок обжег пальцы, он сунул его в пустую бутылку и прилег на матрац. Его обуяла скорбь о собственном забытом имени, об ушедшей славе, но скорбь была светлая и тихая, как слезы старика. Владик с Анютой о чем-то говорили, даже, кажется, спрашивали его, но Игорь только улыбался и кивал им.
Трепещущие тени легли на лицо девушки и оно казалось таинственным и прекрасным. Пусть она меня полюбит, а буду писать ее всю жизнь. Может быть. А может и не буду. Может и жизни-то осталось всего — ничего… Вот, выгонят нас отсюда, или после очередной пьянки очнусь в камере, а мне скажут: добро пожаловать в острог, Игорь Алексеевич. А лежит вам путь в казенный дом, и предстоит вам дорога дальняя в края не столь отдаленные…
— …якобинская зараза. Я понимаю — мальчишки, — Бенкендорф заложил руки за спину и прошелся по камере, — революций захотелось, скучно жить стало, но вы, Алексей Васильевич? Боевой офицер! Я помню вас в деле при Кульме. Если не ошибаюсь, государь вам золотое оружие пожаловал?
— Не ошибаетесь, Александр Христофорович, — подтвердил Корсаков, — но это — дела давно минувших дней. Я даже и сам не знаю, с чего я ввязался в этот нелепый бунт. Наверное, тоже от скуки. Мне бы в действующую армию…
— На вашу беду военных действий не ведется, — сухо заметил Бенкендорф, — а на Кавказе с горцами воевать — не велика честь.
— Да уж, от этого вы меня увольте, покорнейше прошу.
— Вам нынче о жизни думать надобно, господин полковник, вы это понимаете? Военным судом при Главной квартире Второй армии вы приговорены к смертной казни отсечением головы и надежда только на милость государя. Мой вам совет, голубчик, пишите прошение о помиловании и не мешкайте, бога ради.
— Ну что ж, — Корсаков невесело усмехнулся, — у врага пощады не просил, но у своего государя, полагаю, не зазорно. Как вы полагаете, ваше превосходительство?
— Тем более, что все заговорщики уже раскаялись и соответствующие показания дали, — подхватил Бенкендорф. — Изволите бумагу и перо?
— Прикажите, Александр Христофорович, если вас не затруднит.
Солнце заглядывает в камеру всего на час, сквозь решетку видно небо, облака. Во дворе крепости суета, крики команд, барабанная дробь.
Шаги конвоя в коридоре кажутся грохотом, вот они замерли возле дверей его камеры… Корсаков оглянулся. Загремели засовы, вошли дежурный офицер в парадном мундире в сопровождении трех солдат. В руках у них ружья с примкнутыми штыками. Корсаков застегнул мундир и, не глядя на солдат, вышел в коридор.
Полгода ожидания, неизвестности. Он устал ждать, пусть хоть что-то будет определено: смерть, так смерть, жизнь — так жизнь. У выхода из каземата его остановили, продели эполеты в галунные петли. Корсаков горько улыбнулся — в лучшем случае эполеты сорвут несколькими минутами позже, в худшем — снимут, вместе с головой.
На кронверке его уже поджидал строй солдат. Щурясь от июльского солнца, он огляделся. Чуть в стороне стояла группа офицеров в парадных мундирах. Показалась или нет: в небольшой толпе гражданских мелькнуло милое полузабытое лицо, светлые локоны вьются из-под шляпки.
— …по заключению Аудитариатского департамента, высочайше конфирмованному двенадцатого июля сего года, приговаривается…
Корсаков запрокинул голову, ловя последние лучи уходящего солнца. Сквозь шум в ушах он услышал то ли вздох, то ли стон толпы и успел разобрать последние слова приговора:
— …с лишением дворянства, сословных привилегий, чинов и наград, прав собственности и родительских прав, разжалованию в рядовые и отправке в дальние гарнизоны. К исполнению приговора приступить!
Ударила барабанная дробь, жесткие руки схватили Корсакова под локти. Поручик в вицмундире, кривясь бледным лицом, сорвал с плеч эполеты. Корсаков покачнулся. С него сдернули мундир, оставив в рубашке, бросили на колени. Краем глаза он заметил, как потупились офицеры, как отвернулся член следственной комиссии, генерал-лейтенант Александр Христофорович Бенкендорф. Поручик с усилием согнул над головой Корсакова клинок парадной шпаги. Лезвие со звоном лопнуло в его руках. Корсаков прищурился: попробовал бы ты сломать гусарскую саблю образца тысяча восемьсот девятого года, сопляк…