— Князья были подвластны волхвам, особенно хранителям Перуна и Прова, крестившись, они уходили из-под вашей руки, не в этом ли причина проклятия?
— В этом, — искренне признался волхв к удивлению Бельского, который предполагал, что хранитель Перуна станет вилять и выкручиваться. — Именно в этом. И в то же время не в этом. В Киеве стояла церковь, построенная бабкой Владимира. Она съездила в Царьград и там крестилась. Крестились и иные, кто желал. Их же никто не проклинал. Мы боролись с греческой церковью не мечом и огнем, не проклятиями, а убеждали, что лучше быть любящим внуком Дажьбога, ласковым сыном ласкового отца Сварога, чем рабом неведомого Господа. Кто хотел стать рабом — воля вольная. Мы боролись словом, и оно было неодолимо для церковников. И вот тогда греческие священники, как они себя называли и называют, совратили великого князя, подсунув ему под бок принцессу Царьградскую. Использовали его великую любвеобильность. В ответ и он их утешил: силком, под мечами дружинников своих, ему послушных, крестил Киев, а над кумиром бога Перуна надругался, после чего сбросил в Днепр, чтобы унесло его вон из Русской земли в океан-море. Но нет! Не уплыл далеко кумир Перуна, вынесли его ласковые Днепровские струи на берег, и он по сей день обитает в нашей земле, невидимый для отступников от веры отчичей и ласкающий глаз верным Дажьбогу. Придет время, найдут люди кумир Перуна и поднимут его во весь рост.
— Не думаю, чтобы одна красота заморской принцессы подвигла великого князя Владимира на столь значительный шаг!
— Конечно, нет. Главное в ином. Церковники что говорят? Власть от ихнего бога, властитель же — наместник его на земле, ему подвластной. Стало быть, он не подсуден простолюдинам, даже в боярском чине, значит — единодержавен. Куда как ладно такое для властолюбца. А как весь остальной народ? Прикинь: если он раб Божий, стало быть, и раб наместника Божьего. Вот в чем суть. Быстро поняли это князья и бояре, всяк в своей вотчине почитал себя наместником Божьим, и принялись загонять в христианство кнутами да батогами, а слишком упрямым — меч да дыба. Не по доброй воле все шло, а силком. Даже волхвов изводили. Тайно. Прилюдно-то побаивались. А тайно: был человек, отмеченный богами правом хранить кого-либо из них, и нет его. Исчез. А на нет и суда нет.
Еще и еще ходил к волхвам Богдан и стал невольно замечать, что вполне разделяет их негодование в связи с насильственным крещением Руси. По желанию — одно дело, по необходимости — Другое, вот уж из-под палки — вовсе не гоже. В его стране все происходило не так, но и там без насилия, как он теперь понимал, не обошлось. Его несли на копьях и мечах захватчики, прикрываясь крестоносными щитами. Впрочем, и у него на родине сопротивлялись крещению в основном простолюдины, а не князья.
Прошлое, однако же, не воротишь, оно, конечно, поучительно, безусловно, интересно, но важней день сегодняшний. Он и не выходил из головы Богдана, ибо роковой срок, предсказанный волхвами по звездам, приближался неодолимо, а Грозный все более настойчиво требовал правдивого слова волхвов и колдунов, хотя в последние несколько дней он скорее играл в настойчивость, и это особенно пугало оружничего. Он терялся в догадках.
«Неужели узнал о предсказании?»
Не может быть. Только ему, Бельскому, открыл хранитель бога Прова истину. Впрочем, откуда такая уверенность? Но они же, волхвы, даже не намекнули, что кто-то еще бывает у них. Возможно, строго-настрого запретили говорить? Все может быть.
И еще что настораживало, не давая покоя, — ежедневное присутствие при царе Годунова. Не один он, а двое их при руке царевой. Не доверяет ему одному. Опасно и другое: о чем они могут говорить, когда остаются наедине?
Подошел канун предсказанного дня. Царь с самого утра послал своего оружничего к волхвам, строго-настрого наказав получить от них ответ, Бельский провел у них больше часа и даже упрекнул их:
— Завтра, как вы предсказали, последний день жизни Грозного, а он, можно сказать, в полном здравии. Даже менее недомогает, чем прежде.
— Завтра — это не сегодня. Грядет неотвратимое.
С недоверием к словам волхвов возвращался Богдан к царю, вновь боясь сказать ему всю правду. Государь снова встретил его лобовым вопросом:
— Каково их слово?
— Не определились. Просят еще денек-другой.
— Что ж, если просят — дадим.
Сказано это со зловещим придыханием. Даже пот прошиб Бельского. Холодный пот. А царь, помолчав, попросил:
— Позови-ка постельного слугу Родиона.
Родиону Биркину, как было известно Богдану, Грозный доверял безоглядно, что было весьма удивительным с его-то вечной подозрительностью, но Бельский не придавал этому особого значения, ибо сам тоже был в любимчиках. Не озадачился и теперь. Его лишь кольнуло, что не Бориса, его он застал у царя, послал Грозный, а его, оружничего.
Однако сказано — сделано. Вот он — Родион. Пред очами твоими, царь-батюшка.
— От сего часа оставайся при мне, — повелел Грозный спальному слуге, будто ни Бельского, ни Годунова не было рядом. — А теперь пойди и скажи, пусть баню на завтра готовят. Вернешься и — неотлучно.
Вот такой вот щелчок по носу. Стало быть, не доверяет больше своим любимцам. Обоим. И это не к добру.
День прошел ни шатко ни валко. Слушали песни, играли в шахматы и, казалось, царь ничем не озабочен. Борис всегда проигрывал, хотя по всему было видно, что именно он может и должен поставить мат, но в самый решительный момент совершал ошибочный ход, и позиция на доске круто менялась в пользу царя. Иван Васильевич радовался как ребенок. Несколько раз 3d день царь отсылал Богдана и Бориса исполнять мелкие поручения и оставался наедине с Родионом Биркиным, и это настораживало соперников.
Борис даже заявил решительно:
— Хватит играть в кошки-мышки, иначе доиграемся.
— Да, — согласился Богдан. — Кажется, мы на волоске.
— И мне это видится. Завтра решу все.
Хотел Бельский открыться, что именно завтрашний день, по предсказанию волхвов и колдунов, должен стать последним в жизни Грозного, но нашел лучшим все же промолчать. Сказал иное:
— Родион не помешал бы.
— Не помешает. Ума не хватит, — с ухмылкой ответил Годунов и вдруг задал вопрос: — А тебе не проще ли было уведомить царя-батюшку о дне его кончины? Пусть бы очистил душу покаянием, причастился бы и принял иночество. У него давно для этого одежда приготовлена.
— Не называли они пока что дня кончины.
— Лукавишь, оружничий. Лукавишь.
Объяснились, называется. Вот теперь разгадай, знает ли хитрован о том, что волхвы еще две недели назад назвали день смерти царя или только догадывается?
«А-а, все едино. День переможем с Божьей помощью». Вечером же — еще одна зуботычина. Такая, от которой вся ночь без сна. И навязчивая мысль о побеге.
Когда он выходил из царской опочивальни, чтобы ехать домой, его перехватил подьячий Сыскного приказа.