Он расстегнул свой полушубок, отворив разгоряченную грудь. Приподнял старуху, прижал к груди и, запахнув полой, понес вниз под гору. Она была легкой, сухой и, казалось, похрустывает в его объятиях, как пучочек веток. Он торопился, грея ее своим телом, вслушиваясь в невнятные ее бормотанья:
— Поликарпушка позвал. Пошла к Поликарпушке.
Он торопился, поскальзывался, боялся ее уронить. Ноша его была драгоценна. Ему вдруг начинало казаться, что он несет свою бабушку, которая отправилась на поиски любимого внука и замерзла в снегах. Или маму, которая услышала жалобный зов раненного на снежном поле отца и кинулась его спасать. Он нес русскую старуху, военную вдову, и ему казалось, что из темного неба молча смотрят за ним множество молчаливых мужчин в военных телогрейках и касках, и среди них его отец, лейтенант пулеметного взвода, погибший в сталинградской степи.
Он внес ее в Красавино, постучал ногой в дверь. Открыла племянница, простоволосая, с грубым лицом женщина:
— Господи, это что же за несчастье! Тетя Аня, ты куда же ушла? — Обращаясь к Суздальцеву, помогая ему переступить высокий порог, объясняла: — Сказала, пойдет к соседке. Я и сижу себе, ничего такого не знаю. Тетя Аня, да что же ты сама с собой делаешь? Да какое же это у нас несчастье!
Суздальцев положил старуху на высокую постель, над которой в деревянной рамке висела поблекшая фотография, молодые мужчина и женщина прижались друг к другу щеками.
— Если есть водка, разотрите ее, и на печь, на лежанку, — произнес Суздальцев, покидая избу. Шагал по улице с нежностью и печалью.
Еще из сеней, сквозь толстую дверь услышал громкие голоса, смех. Вошел в избу и увидел, что за столом, под лампой, перед горячим самоваром сидят два его московских друга, Левушка Субботин и Натан Ройзман, оба оживленные, порозовевшие с мороза, с хмельными глазами. Встретили его радостными возгласами:
— Вот он наш отшельник, явился в родимый скит! Так вот ты где скрываешься от мирских соблазнов, предаешься молитвенному созерцанию, помышляешь о жизни вечной? — Левушка обнял его и расцеловал. Сияющие голубые глаза, полные хмельного блеска и восхищения, впалые щеки, золотистый клинышек бороды и кисточка усов, оттопыренные пунцовые уши на бритой, в буграх и выпуклостях голове. — Ты думал скрыться от нас? Нет, брат, слава о чудесном схимнике распространилась далеко по округе, она-то и привела нас к тебе.
— Ты, брат Петрусь, как Пушкин в Михайловском. А мы, как два Пущина, приехали скрасить твое изгнание. — Натан раздвигал свои красные влажные губы, растворял редко посаженные зубы, в которых виднелся недожеванный хлеб. Его черные курчавые волосы, еще недавно примятые шапкой, не поднялись плотной копной. — Мы приехали тебе сообщить, что твое отсутствие ощущается нашей компанией как невосполнимая пустота. При наших встречах всегда наливаем рюмочку, накрывая ее корочкой хлеба. Пьем за тебя не чокаясь.
— Чтой-то вы его хороните прежде времени? — произнесла тетя Поля, довольная появлением гостей, которые привезли с собой бутылочку красного вина и неразрезанный батон колбасы. — Он вон какой, Петруха, здоровый, на свежем-то воздухе. А вы вон бледные, как чахоточные.
— А мы и есть снедаемые тоской-чахоткой по другу, который добровольно губит себя в глуши лесов сосновых, хотя и под присмотром Арины Родионовны. — Натан полез целоваться, и Суздальцев почувствовал у себя на щеке его мокрые губы.
Он был рад друзьям. Почувствовал вдруг, как не хватает ему московских посиделок, во время которых за ночь, до одури, спорили, обсуждая политические новости и проблемы отечественной истории. Кружок молодых протестантов, историков, философов, доморощенных писателей, которым казалось, что своим вольнодумством они расшатывают унылое однообразие господствующих взглядов и норм.
— Петрусь — гений. Он гениальней тебя и меня, вместе взятых, — говорил Левушка, поглядывая на бутылочку красного, ожидающую, когда ее раскупорят. — Он видел, как несутся навстречу друг другу два железнодорожных состава — славянофилы и западники, готовые столкнуться, породив очередную русскую катастрофу. Петрусь отпрыгнул, чтобы не попасть в зону взрыва. Многие погибнут в зоне взрыва, а он уцелеет, и будет кому служить новой, рожденной после катастрофы России.
— А я-то как раз считаю, что это не гениальность, а слабость. Если угодно, трусость. Он бежал с поля боя. Предстоит великая схватка идей, темпераментов, человеческих волеизъявлений. А он укрылся в скиту. Скуфеечку и ряску ему. Он беглец, а не воин! — Натан кипятился, его бурная еврейская кровь побуждала спорить, не соглашаться, везде видеть конфликты и противоречия. Его волосы постепенно распрямлялись, поднимались сальной курчавой шапкой.
— Петруха, какие у тебя друзья языкастые. Ну, че глядеть на бутылку. Полезай в шкафчик, подавай лафитники. А я конфет принесу.
Суздальцев был рад оказаться опять в сумбурном водовороте слов, которыми питались яростные споры. Эти споры прерывались, когда спорщики ссорились. Порознь переживали обиды и снова сходились, раскручивая воронки споров и нескончаемых диспутов.
Суздальцев полез в висящий на стене шкафчик, растворил ее звонкие стеклянные створки. Отыскал среди посуды, банок с вареньем и клюквенным морсом зеленые и красные, похожие на лампадки рюмочки, поставил на стол. Левушка сбивал сургуч с пробки, ловкими ударами в стеклянное дно выталкивал пробку.
— Ну, Петрусь, за тебя, за твою Арину Родионовну.
Тетя Поля мелко смеялась, пригубляла красное вино, закусывала сладкой подушечкой.
— А я считаю, что Петрусь совершил мировоззренческий подвиг, — продолжал Левушка, опустошив свою «лампадку», отчего сияющая синева его глаз оделась лучистым восторженным блеском. — Он оставил город, с его индивидуализмом и книжной мудростью, и пошел в народ. Учиться у народа терпению, трудолюбию, вере.
— Какой подвиг? Какой народ? Он просто дачник, приехавший пожить на природе. Чему он может научиться у народа? Пить водку? Терпеть утеснения начальства? Пора оставить этот зловредный миф о народе-мудреце, народе-богоносце. Спившееся рабское население, которое и народом-то назвать нельзя. Мягкое, как пластилин, из которого власть лепит то страшилище, то шута горохового. Нет никакого народа, а есть крохотная горстка уцелевшей от погромов интеллигенции, отрицающей этот архаический строй, глядящей на запад, ждущей, когда эта чудовищная кровавая власть рухнет под тяжестью собственной глупости и порочности. — Натан жадно опустошил лафитник, стал заедать замусоленным печеньем, роняя крошки себе на грудь.
Сидели заполночь у черного слюдяного оконца. Вели спор, бесконечный, начатый век назад, перетекавший из поколения в поколение, из университетских кафедр в поэтические салоны. Он дотянулся до этой глухой деревушки и теперь длился с неостывающим жаром за столом под клеенчатой скатертью, на котором были расставлены цветные стаканчики, мерцала зеленым стеклом бутылка, стоял рогатый самовар с медалями и орлами. Тетя Поля, делая вид, что понимает содержание спора, надкусывала последними зубами жесткий пряник.