– За Африку! – поднял стакан Маквиллен. Белосельцев, чувствуя языком горькое жжение напитка и тающего ломтика льда, пил и смотрел, как качается серебряный хобот саксофона, вырастая из фиолетовых губ музыканта. – Я тебя ненадолго покину. Скажу пару слов военному атташе Мозамбика.
Маквиллен удалялся, гибкий, скользящий, словно струился среди вечерних туалетов и смокингов, оставляя в воздухе слабое, гаснущее свечение.
– Виктор, добрый вечер. – Белосельцев оглянулся и увидел Марию. Она была в том же нежно-зеленом шелковом платье, что и днем, на трибунах. Здесь, в сумерках веранды, под ночными огнями, она показалась Белосельцеву пленительной со своей гладкой черно-коричневой кожей, влажными большими белками, мягкими, тронутыми малиновой помадой губами. На ее гибкой шее и полуоткрытой груди белела тонкая нитка жемчуга, и он залюбовался этим лунным жемчужным бисером, мерцавшим на темном бархате. – Хотела к вам подойти, но вы были заняты разговором.
– А где же Чико? – Белосельцев был рад отсутствию ее строгого спутника, который, казалось, над ней надзирал. Был ее стражем, не давал ей забыть об узнике Робин-Айленда, с которым сочетало ее тонкое золотое колечко.
– Он не мог прийти. У него важная политическая встреча.
– Тогда я стану вас охранять.
Белосельцев сделал шаг в сторону, к столу, из-за которого взирал на них любезный африканец в белом жилете и розовой бабочке. Указал на два шарообразных, похожих на светильники бокала, на бутылку черного вина. Смотрел, как плещет на дно бокалов красная густая струя. Подхватив бокалы под круглые бока, вернулся к Марии.
– Пусть в этот чудесный праздничный вечер вас оставят печали, – сказал он, отдавая ей бокал, видя, как ее длинные, чуть выгнутые, гибкие пальцы обхватывают стекло. – Рано или поздно печали непременно уйдут, и вы снова станете счастливой.
– Благодарю, – сказала она, поднимая на него свои влажные благодарные глаза, веря, что эти произнесенные от сердца слова приблизят счастливые дни. – Мне здесь хорошо.
Сладость первого опьянения состояла в том, что тяжелые спрессованные пласты бытия, в которые, как окаменелости, были вмурованы заботы и тайные страхи, эти пласты стали расслаиваться, умягчаться. Над ними всплывала легкая воздушная сфера, где чувства двигались быстро и вольно, как затейливые летательные аппараты, склеенные из цветной бумаги, наподобие воздушных змеев.
Стоящая перед ним темноликая женщина явилась из иной, недоступной Белосельцеву жизни, в которой на время остались ее тяжкие тайны, неисчислимые беды, ее упования и страсти. Она отрешилась от них ненадолго, чтобы вскоре туда вернуться, прожить среди них свои быстрые дни и исчезнуть, превратиться в горстку сухих костей, присыпанных красноватой африканской землей. И он, Белосельцев, оказался на этой озаренной веранде, у ночной лагуны с дрожащим золотым отражением, на один только миг, чтобы снова унестись обратно, в другую жизнь, наблюдавшую за ним из московских снегов. Но сейчас и он и она, необремененные, лишенные прошлого, отделенные от будущего сладким опьянением, легкие, как цветные бумажные змеи, парили в прозрачном пространстве, чувствовали краткую драгоценную легкость.
– Потанцуем? – спросил он, удивляясь своей внезапной смелости, кивая на оркестр, перед которым на веранде было пусто, гости чинно стояли, держа на весу тарелки и рюмки. Она секунду нерешительно смотрела на него печальными, влажными, как у антилопы, глазами и потом, соглашаясь, стала поднимать длинную обнаженную руку, положив на его протянутую ладонь выгнутые, напоминавшие темные лепестки пальцы. Он осторожно обнял ее за талию, почувствовав, как колыхнулась, мягко покатилась волна по ее спине и плечам. Они уже танцевали, и он, совершая по веранде медленную дугу, видел близко мерцающий жемчуг на ее шее, золотистый отсвет, скользнувший по ее смуглой груди, чувствовал тепло ее близкой, матово-темной щеки.
Они кружили среди медовых, тягучих звуков, выплывавших из горловины саксофона. Пожилой музыкант едва заметно и благосклонно направлял в их сторону сладостный рокочущий поток. Ударник легче и нежней взмахивал гремящими палочками. Трубач, раздувая круглые, как черные яблоки, щеки, выдвигал им навстречу медное колено трубы, воздевал к небесам сияющий голосистый раструб. И там, куда улетали печальные переливы трубы, в мягких затуманенных небесах сияли звезды, и кто-то прозрачный, как дымка, проницаемый для звуков и звезд, витал над лагуной.
– Завтра рано утром мы улетаем в Мозамбик, в Мапуту. Это наш первый и одновременно прощальный танец, – сказала Мария, и он увидел, что глаза у нее закрыты, выпуклые смуглые веки мерцают, как крылья бабочки, покрытые легкой серебристой пыльцой, а волосы, заплетенные в тугие косички, напоминают черно-синюю виноградную гроздь. – Мне бы хотелось запомнить наш танец. Теперь мне не скоро выпадет случай потанцевать.
Ее английские слова напоминали темные ягоды, которые она пробовала на вкус мягкими губами, слегка сминала, и он наслаждался сладким вкусом ее слов. Они приблизились к балюстраде, к близкой воде, которая плеснула на них черно-золотое отражение, и в этом отражении возник автоматчик, тревожные белки под беретом, тусклый отсвет оружия.
Белосельцев чувствовал драгоценную неповторимость медлительных кружений под мягкими фонарями, каждый из которых был окружен фиолетовой дымкой со множеством крохотных прозрачных существ, ударявших в стекло фонаря. Он чувствовал, как волнуется ее гибкая спина, какой твердый у нее под платьем сосок, какое ровное тепло исходит от ее близкой шеи с ниткой лунного жемчуга. И возникло страстное желание прикоснуться губами к этой жемчужной нитке, тесно прижать к себе ее теплый живот, ощутить ладонью, как напряглась и потом ослабела ее гибкая талия. Это желание держалось в нем, как сладкая обморочность. Он не отпускал эту сладость, наслаждаясь ее греховностью, невозможностью, ее перетеканием под медовые звуки оркестра в тончайшую муку и боль.
Музыка смолкла. Белосельцев остановил танец, еще продолжая прижимать к ее спине ладонь. Музыканты опустили инструменты. Гости расступились. Пробежала охрана. На веранду под аплодисменты прошли президент душ Сантуш и, отставая от него на полшага, Сэм Нуйома, оба в черных смокингах, белоснежных рубашках и бабочках. Уселись в глубине на креслах, отделенные от прочих гостей тонкой металлической цепочкой.
– Завтра я снова буду в Мапуту, – сказала Мария, отступая к балюстраде, касаясь острым смуглым локтем белых перил. – Я ведаю библиотекой в нашей коммуне. Готовлю пакеты с листовками, агитационную литературу. Наши товарищи нелегально уезжают в ЮАР, берут с собой оружие и листовки.
– Быть может, мне придется оказаться в Мапуту. И мы опять потанцуем.
Они стояли у балюстрады, и он все еще чувствовал эхо мучительного звука, который излетел из медной сладкоголосой трубы и исчез в невидимой ракушке, тихо звучал в глубине ее завитков. Этот звук не мог повториться. Танец не мог повториться. Их встреча была случайна, не могла иметь продолжения. Ему больше никогда не пожать ее гибких пальцев с тонким кольцом. Не коснуться рукой ее теплой сильной спины. Им предстояло расстаться, удалиться друг от друга на разные половины Земли, потеряться среди множества лиц, в круговороте земных событий, которые их вместе никогда не сведут. И, желая ей блага, отпуская ее навсегда, он просил у кого-то, прозрачно-мерцающего, беззвучно парящего над лагуной, сделать им на прощанье подарок. Запечатлеть их друг в друге. Оставить во Вселенной след их нечаянной встречи.