Беляев неожиданно усмехнулся. Усмешка вышла неприятной, как будто он не улыбался, а пытался вытол кнуть языком из-за щеки что-то гнилое.
— У «нашего» Лермонтова есть брат-близнец… двойник, о котором никто не знает, — сказал Беляев с потаенным наслаждением от произносимого. — Должно быть, ублюдок. Кстати, неизвестно в точности, который из них — ублюдок: наш кавказский герой или тот, второй. Но вот что я знаю достоверно: один из них чрезвычайно умен. Вы меня поняли?
— И они… не ненавидят друг друга? — спросил Васильчиков тихо.
Он знал — теоретически — что должен не верить такому ошеломляющему сообщению, что просто обязан удивляться, переспрашивать, уточнять, но… не мог. Откуда-то взялась уверенность в том, что Беляев говорит правду. Беляев редко делился сведениями, но если уж открывал рот, то сообщал только абсолютно точные факты.
— Насколько мне известно, они никогда не вступали друг с другом в противоречия, — сказал Беляев, перекладывая бумаги из одной стопки в другую. Казалось, сейчас «серого человека» уже заботит нечто совершенно другое, не имеющее никакого отношения к теме разговора.
— Ни зависти, ни злости, ни даже простой ревности… — Васильчиков сам не понимал, зачем произносит вслух все эти речения.
Многое для Васильчикова вдруг объяснилось — теперь. По крайней мере, те поступки Лермонтова, которые, по мнению князя, прежде не имели никакого смысла, были лишены «психологического» объяснения. К примеру — хождения Лермонтова к религиозному писателю Муравьеву, известному паломнику в Иерусалим, у которого в доме он сочинил свою «Ветку Палестины». Еще только вчера Лермонтов метал филиппики в «надменных потомков известной подлостью прославленных отцов», за что попал под следствие, — и вот, состоя под следствием за выступление против Лучшего Общества, преспокойно размышляет себе о лампадах и Гробе Господнем… И это — только один случай, а сколько всего их было!
— Они сообщатся друг с другом, — продолжал Беляев преспокойно. — Рассказывают друг другу малейшие подробности своей жизни. Полагаю, это обыкновение завелось у них с самых ранних лет, дабы удобнее было выдавать одного за другого. Рано или поздно тот, второй, узнает вещи, которые позволят ему сделать… нежелательные выводы. Дело, конечно, совершенно ничтожное — я разумею, этот десяток ружей, — но всплывать не должно. Меня просили об этом специально. Специально, — повторил он с равнодушным видом.
— Да, да… — пробормотал Васильчиков.
Беляев, не отрывая глаз от бумаг, продолжал:
— В определенной степени нам может быть неудобен Алексей Столыпин, которого называют «Монго». Кажется, он сильно привязан к Лермонтову. Но и здесь возможна лазейка: у меня есть основания полагать, что Монго любит только одного из двоих. Второй вряд ли вызывает у него нежные чувства. На этом рекомендую сыграть.
— Боже, боже… — повторял, потрясенный, Александр Илларионович. — Мне и в голову не приходило…
— Это никому не приходило, — холодно молвил Беляев.
Васильчиков был так растерян, что у него вырвалось поневоле:
— А вы как догадались?
Беляев наконец поднял голову и встретился с ним взглядом. Васильчикову, по молодости лет впечатлительному, почудилось, что он разговаривает с явлением потустороннего мира — такими пустыми, затягивающими были эти серые глаза.
— У меня имелись собственные причины задуматься над личностью гусарского корнета Лермонтова, — проговорил Беляев. — Я навел некоторые справки…
— И государь знает?
— Полагаю, да.
— А кто еще?
— Еще? Мы с вами да этот Монго. Вероятнее всего, тем круг «знающих» и ограничивается. Закончим на том, ваше сиятельство. У меня много дел — да и у вас, я думаю, забот поприбавилось.
Глава одиннадцатая
«НАЕДИНЕ С ТОБОЮ, БРАТ»
В конце 1840 года Юрий получил отпуск и провел некоторое время в столице — с бабушкой. Мишель находился там же, после тарханского лета поздоровевший, с целым ворохом стихотворений, которые теперь пристраивались по издательствам. В литературных кругах Лермонтова находили оригинальным — впрочем, представителем «отрицательного направления».
— Это из-за «Демона» и «Героя», — говорил Мишель.
Елизавета Алексеевна тихо, сдержанно, но очевидно сияла. Мгновениями казалось, что в рамке белого чепца мелькает не привычное братьям ее лицо, величавое и старое, но тогдашнее — тех времен, когда госпожа Арсеньева не была еще бабушкой, — с пухлыми, нечетко очерченными, как бы наплаканными губами, с чуть расплывчатыми чертами и водянистыми глазами: лицо женщины, любимой недолго, дурно и неумело.
Оба внука находились подле нее — что ей еще требовалось! Она не участвовала в их разговорах; только слушала, потеряв на коленях пухленький французский роман. Тишина, густая и сытная, как сметана, разбавлялась жужжанием приглушенных мужских голосов и строгим постукиванием маятника в старых часах.
Какой-то офицер — генерал Шульц — был ранен при штурме крепости с чуднЫм, совершенно карфагенским, названием; весь день пролежал, истекая кровью, среди убитых — и был обнаружен и спасен своими…
— Он мне рассказывал, что не терял сознания, но как-то странно грезил, — говорил Юрий, — и ему чудилось, будто и жена его спит и видит сон о нем…
— Сон внутри сна — о сне внутри сна, — сказал Мишель. — Это совершенно как у Шекспира. Макбет видит сны своей жены, и королева Энн видит сны своего мужа Ричарда…
— Ну, я не читал твоего Шекспира, — сказал Юрий. — Я тебе то пересказываю, что мне говорил Шульц в Ставрополе.
— Лишнее подтверждение тому, что Шекспир — гений, — заключил Мишель.
— Да ну тебя! Тебе что ни скажи — все подтверждает либо твою гениальность, либо Шекспира…
Мишель засмеялся:
— Я теперь хожу по литературным гостиным, такого наслушался! Из-за меня целые драки. Одни утверждают, что я — славянофил. Другие — что похабник (это, кстати, верно). Третьи — что я сатанист, вроде Гете с его «Фаустом» (сравнение лестное, но неправильное).
— Ну расскажи, расскажи… Я тебе свои опыты присылал и впечатления описывал — что ты с ними сделал?
— Что обычно — стихи… Я, Юрка, люблю строфы, рифмы, мне нравятся слова — податливые, они бывают иной раз лучше женщины. А эти господа, страдающие бессилием всякого рода, отрастили себе благонамеренные животики и всю силу протеста против собственного бессилия вложили в бороды: у скептиков — козлиные, у верующих в славное прошлое России — с пышным начесом… Сходятся ежедневно на всеобщую литературную мастурбацию и тянут себя за… — Он махнул рукой и заключил: — Лучше уж бегать по великосветским салонам и в качестве неподдельного сатира лазать дамам под юбки. Иные, кстати, за время нашего отсутствия основательно созрели и отрастили себе аппетитные окорочка.
— Скакать по салонам тоже небезопасно.