Из глубины взываю к Тебе, Господи!
[90]
Выражаясь словами блаженного Августина, повсюду со мной была моя растерзанная, окровавленная душа, и ей невтерпеж было со мной, сердце мое пребывало во тьме, и, куда бы я ни кинул взор, везде была смерть. Когда Пьер Жюльен ушел, я и впрямь сначала стоял ничего не видя и не слыша. Я был, по его словам, как те, кто глазами смотрят — и не видят; своими ушами слышат — и не разумеют. Я вкушал хлеб раскаяния, ибо знал, что такое Святая палата. Стоит только раз навлечь на себя ее гнев — и уже не спастись. У нее широкие сети и долгая память. Кто лучше меня мог знать? И это я оплакивал и видел пред собой лишь крапиву и соляную рытвину — пустыню безысходности.
Некоторое время я бродил бесцельно по улицам, и по сей день я не могу сказать, здоровались ли со мной на моем пути. Я отвернул свой взор от мира; я не видел ничего, кроме своих бедствий и печалей. Затем, порядком устав, я стал более чувствителен к собственной плоти и окружающему. Я почувствовал протесты моего желудка, ибо звонили уже девятый час, и пора было перекусить. Я вернулся в обитель, где, как опоздав шего к трапезе, меня встретили осуждающими взглядами. За опоздание мне полагалось порицание на капитуле, но меня это не волновало; я был уже слаб и немощен под плетью моей совести. Любые наказания я воспринял бы как должное, ибо в гордыне своей и высокомерии я изгнал себя из Святой палаты. Я не мог теперь помочь Иоанне, ибо не мог участвовать в решениях относительно ее судьбы. Я сам искалечил себе руки и сам вырвал себе язык.
Я был глупец, ибо глупый весь гнев свой изливает, а мудрый сдерживает его.
Боже милосердый, как я страдал! Я пошел к себе в келью и стал молиться. Борясь с приступами отчаяния, притуплявшими мой разум и чувства, я пытался сообразить, что же мне делать дальше. И единственное решение приходило мне на ум. Каким-то образом я должен вернуться в Святую палату, хотя верблюду было бы проще пройти сквозь игольное ушко. Мне нужно как-то восстановиться в прежней должности.
Я понимал, что за возвращение придется дорого заплатить. Пьер Жюльен заставит меня размазать навоз по лицу, и я буду у него лизать прах, как змея. Но клянусь, я был готов есть пепел, как хлеб, если понадобится. Моя гордость была ничто рядом с любовью к Иоанне.
Вы, быть может, недоумеваете, как я мог воспылать столь безоглядной, столь пылкой любовью так скоро, всего лишь после двух кратких свиданий. Вы, наверное, дивитесь крепости этих цепей, коими я оказался столь внезапно и прочно прикован к далекому предмету моей страсти. Но разве не прилепилась душа Ионафана к душе Давида после их первой встречи? И разве не свидетельствуют многие мудрецы, что любовь, входя через глаза, зачастую поражает в тот же миг? Несть числа примерам как в настоящем, так и в прошлом, и мой пример, откровенно говоря, один из них. Я бы с радостью сосал яд из язв прокаженного, чтобы уберечь Иоанну от вреда.
И, наверное, такова была воля Божия, чтобы я терпел подобные невзгоды. Может быть, таков был Его замысел, чтобы я смирился и сокрушился. Не сумев изменить меня Своей божественной любовью, Он, наверное, хотел добиться этого, посылая гнев Свой мне в наказание. Благо мне, что я пострадал, дабы научиться уставам Твоим
[91]
.
И посему я умылся, продумал свои действия и вернулся в Палату с намерением жаться к навозу. Время шло к вечерне, и тени удлинились; почти целый день я провел в молитвах и самобичевании. Но оказалось, что Раймона Доната еще не нашли, о чем мне сообщил брат Люций, отворивший дверь на мой стук.
— А что отец Пьер Жюльен? — спросил я. — Где он?
— Он наверху, в скриптории. Он читает реестры.
— Передайте ему, пожалуйста, что я пришел, сокрушенный и смиренный духом, умолять его о прощении, — сказал я, не обращая внимания на его ошеломленный взгляд. — Пожалуйста, спросите его, не снизойдет ли он до беседы со мной. Скажите ему, что это не шутка, брат.
Брат Люций покорно отправился передать мою просьбу. Как только он скрылся из виду, я пробрался в комнату Пьера Жюльена и вернул на место письмо епископа Жака Фурнье, не желая быть обвиненным еще и в воровстве, помимо моих прочих грехов. Само собой, действовал я весьма расторопно. И к возвращению брата Люция я опять стоял у дверей, всем своим видом выражая невинность и смирение.
— Отец Пьер Жюльен отказывается с вами разговаривать, — сообщил он мне.
— Скажите ему, что я пришел, чтобы слушать и повиноваться. Я заблуждался и теперь ищу его наставлений.
Брат Люций снова потащился вверх по лестнице. Вскоре он опять спустился с холодным и резким ответом:
— Отец Пьер Жюльен говорит, что он занят.
— Тогда я подожду, когда он освободится. Передайте ему это, пожалуйста, брат! Я буду здесь, когда я ему понадоблюсь.
И с тем я уселся на скамью и принялся читать покаянные псалмы. Как я и ожидал, заслышав звук моего голоса, хорошо поставленного (хотя, может, это мне так кажется), Пьер Жюльен мигом выскочил из скриптория, как почуявшая дым крыса из норы.
— Замолчите! — заорал он сверху. — Что вам нужно? Вас сюда не звали!
— Отец мой, я пришел молить вас о милости. Я был глуп и своенравен. Я презрел мудрость и курил фимиам гордыне. Отец, я прошу у вас прощения.
— Я сейчас не могу это обсуждать, — отвечал он, и в самом деле озабоченный, растрепанный, потный и трепещущий. — Очень много работы: Раймон все еще не нашелся.
— Отец мой, позвольте мне быть вашим помощником. Вашей опорой. Позвольте мне только служить вам.
— Вы смеетесь надо мной.
— Нет! — Будучи полон страха за благополучие Иоанны и презрения к моей собственной недостойной гордыне, я говорил весьма убедительно. — Поистине говорю вам, я желаю отвергнуть своеволие. Я смирен и послушен, я вылит, как молоко, и сгущен, как сыр. Отец мой, простите меня. Я раздут гордыней, когда я должен думать только о своих грехах и о дне Страшного суда Господня. Я уподобился врагам Господа нашего, что поклоняются своему желудку и думают лишь о делах земных. Ваше приказание — это мой закон, отец мой. Повелевайте, и я послушаюсь — ибо я недостоин перед Богом. Я глуп, а язык глупого — гибель для него.
Как мне объяснить слезы, наполнившие мои глаза при этих словах? Возможно, это были слезы ненависти, однако была ли то ненависть, которую вызывали у меня мои собственные грехи, или Пьер Жюльен, или мои ужасные предчувствия, или все сразу — сейчас, по прошествии времени, судить я не берусь. Так или иначе, но они произвели желаемое действие. Пьер Жюльен, казалось, заколебался; он оглянулся и посмотрел в сторону скриптория, затем снова на меня. Он спустился на несколько ступеней.
— Вы и вправду раскаиваетесь? — спросил он с явным недоверием, хотя и менее сурово, чем можно было ожидать.
В ответ я упал на колени и закрыл лицо руками.