— Видишь, Витечка, ты из-за моих плутней становишься мучеником.
— Я не хочу быть мучеником, — серьезно ответил он. — Мученик — это посмертно реабилитированный неудачник. А я хочу еще при жизни успеть что-то сделать, но по прихоти судьбы решение этого вопроса, как это ни странно, зависит от тебя. Передо мной нет выбора, выбор предоставлен тебе. Никогда моя судьба так не зависела еще от тебя…
Я усмехнулась:
— Раньше соловьям, которых держали в трактирах, выкалывали глаза, чтобы они пели чувствительнее, с надрывом.
— Не надо, Ира, не говори так, тебя это не украшает, — покачал печально головой Витечка. — Жизнь очень сложная штука. И нужно иметь большую мудрость сердца, чтобы сделать правильный выбор в ситуации, которая определяет всю нашу жизнь.
Я чувствовала, что он под руководством Гейл Шиихи далеко продвинулся на пути преодоления своего кризиса.
— Что же я должна выбирать? — спросила я.
— Ты должна выбрать одно — нашу будущую совместную жизнь, творчески полную для меня и радостную для тебя в семье! Неужели ты предпочтешь какое-то минутное увлечение?..
Я вдруг впервые в жизни подумала, что Витечка, может быть, не такой умный? А вдруг он дурак? И мне просто раньше никогда это не приходило в голову?
— А тебе не кажется, что ты поставил меня перед трудным выбором?
Но, кажется, он совсем не понимал, что происходит.
— Не трудный! Он не трудный, а ясный как день! — воскликнул со страстью Витечка. — Не уподобляйся человеку по фамилии Буридан. У него был осел по имени Жан, который умер от голода меж двух охапок сена, не зная, какую выбрать сначала. Не будь Буриданом!
Я долго внимательно смотрела на него, пока он не стал нетерпеливо ерзать. Наверное, я никогда так долго внимательно не смотрела ему в глаза.
— Не поняла я — кто умер? Буридан или осел? Витечка, ты умеешь говорить просто?
— Я всю жизнь старался это делать.
— Значит, у тебя это никогда не получалось, — сказала я грустно. — Я впервые за пятнадцать лет подумала, как ты всегда сложно и красиво говоришь…
— Я всегда говорю искренне, — сказал Витечка. — Может быть, ты чего-то не понимаешь, но это не моя вина!
Эти слова он говорил уже с нажимом, с тихим дребезгом в голосе, на обертонах — вспомнился большой опыт давания мне укорота. Он знал, что надо слегка поднять голос, яростно сверкнуть глазами и круче нажать — и в грохоте приближающегося укорота я сразу же скажу: «Витечка, давай сделаем, как ты считаешь…» Он не знал просто, что у меня была довольно хлопотная неделя, за которую я много чего передумала. Знала, это глупо, бессмысленно, а все-таки спросила:
— А вдруг тебя обманывают? Вдруг никто и не думает брать тебя режиссером в объединение «Фильм»?
— Этого не может быть! — отрезал Витечка категорически. — Ты не представляешь влияния и возможностей людей, которые об этом просили.
— Я представляю себе их возможности. Поэтому и хочу спросить, правильно ли я тебя поняла. Ты возвращаешься домой, становишься режиссером телевидения, мы счастливы. Мир и благодать, розово-голубая гармония. Правда, какой-то человек пойдет в тюрьму…
— Мы с тобой про это ничего не знаем, — быстро перебил Витечка.
— Ты не знаешь, а я знаю.
— Но мы не можем всю свою жизнь ставить в зависимость от поступков какого-то неведомого нам человека, не умеющего себя вести на улице…
Я вдруг поймала себя на мысли, что мне хочется его избить. Мне никогда в жизни никого не хотелось избить. По отношению к Витечке такое представить себе было невозможно — абсурдное кощунство. Но сейчас я с удивительной остротой ощущала, как мне хочется размахнуться и ударить его изо всех сил по лицу. Он был мне сейчас противнее Шкурдюка, он весь светился ясноглазым, жизнерадостным, здоровым людоедством.
И говорил горячо, напористо:
— Ириночка, поверь мне, я прошу тебя, ты все усложняешь! Все еще может быть замечательно в нашей жизни.
Мне нечем было дышать, ком стоял в горле. Подошла к окну, отворила фрамугу, вдохнула холодный сырой воздух, пахнущий дождем, асфальтом и огуречным рассолом. Но удушье не проходило. Я повернулась к Витечке и сказала задушенно-хрипло:
— Прошу тебя, уходи отсюда! Уходи…
— Что значит уходи? — обескураженно спросил Витечка. — Мы с тобой ни о чем не договорились.
У меня не было сил с ним препираться. Я взяла со стола гитару, подошла к окну, шире распахнула створку и выкинула ее в черную мокрую пустоту. Я видела, как гитара летела, косо планируя, и на полированной ее деке мелькнул фиолетовый отблеск уличного фонаря, и тишину осеннего вечера вдруг разорвал треск и долгий дребезжащий звон лопнувших струн.
Витечка испуганно смотрел на меня, потом встал, повернулся и молча вышел.
Не знаю, сколько времени прошло. Омут воспоминаний, пустыня чувств. Тоска и боль, немота и бессилие.
Потом заявились мои киношники. Крики, толкучка, сопение, суета.
Пока ребята мыли в ванной руки, я сказала Ларионову, нарезавшему большими ломтями торт:
— Я нашла таксиста.
Он удивленно повернулся ко мне и спросил растерянно:
— Моего?
— Ну, конечно, вашего. Другой ведь нам не нужен. Его фамилия Глухоманов. Номер машины 25–15. Второй таксомоторный парк. Он сейчас капусту возит в Приреченске.
— А где этот Приреченск?
— Километров сто отсюда.
Ларионов молча смотрел на меня, дожидаясь моего слова. Я кивнула:
— Да, конечно! Завтра с утра я договорюсь на работе, и сразу поедем в Приреченск. Ничего, ничего, найдем мы этого Глухоманова…
— С утра не могу, — вздохнул Ларионов. — Меня Бурмистров вызывает в прокуратуру на очную ставку.
— Знаете что? Вы с утра отправляйтесь к Бурмистрову… Сколько может продлиться очная ставка?
Ларионов пожал плечами:
— Бог весть, я никогда не был на очной ставке…
— Ну, я думаю, часа два, не больше… И сразу скажите ему о Глухоманове. И насчет девушки Риты подайте ему заявление. Надо его заставить ее разыскать. А я в редакции до двенадцати освобожусь и заеду за вами. Прямо в прокуратуру…
Дети давно спали. С экрана телевизора приглушенно вещал синоптик, обещая переменную облачность, резкие порывы ветра — до шквальных, сильное понижение температуры, и вид у него самого был очень обиженный предстоящей непогодой.
Ларионов взял меня за руку:
— Ирина Сергеевна, можно я вас поцелую — мне тогда будет веселее идти в прокуратуру…