— Да опомнитесь, люди! Вы меня сколько лет знаете?! Неужто я на такое зверство?… Да я Оксанке кукол делал, на коленях ее, малолетку, держал.
— А как подросла, так и снасильничал, злыдень! — завизжала одна из баб.
— Порвать его в клочья, злодея!
— Эх, не видите вы настоящих злодеев! Не хотите видеть! — отчаянно выкрикнул старик.
Но толпа в ярости шагнула к крыльцу, казалось, еще мгновение — и Шмакова действительно разорвут на части.
— Всем стоять! — властно приказал председатель. — Ни с места! Преступление Кузьмы Шмакова страшное! Но самосуд устраивать я не позволю! Я представитель советской власти и действовать буду по закону!
— Да откуда она, власть, узнает-то?
— Это наше дело!
— Повесить его, ирода!
— Топорами зарубить!
— Да не убивал я! Христом богом клянусь! — перекрестился Шмаков.
— А ты, Кузьма Федорович, Бога-то побойся! — оборвал его председатель. — Не бери лишний грех на душу. Сумел злодейство учинить, умей ответить! Прими свою участь с достоинством!
— Люди, не мог он убить! Отец мухи не обидит, — кричала из толпы дочь Шмакова.
— А ты лучше молчи, а то и тебя порубим! — визжали бабы.
— Все! Хватит! Сейчас всем разойтись. Осип и ты, дед Микола, выкопайте могилу для Марьи. Шмаков будет под арестом, а потом решим, как с ним быть. Я сказал, всем по домам!
Люди неохотно начали расходиться. К крыльцу метнулась Таисия Швыдкая. Глаза ее были безумны, лицо сводила судорога.
— Будь ты проклят навеки! И ты и все отродье твое! Пусть тебя дьяволы и мертвого гложут, ирод! — Она плюнула в лицо Шмакову
Он отер рукавом лицо, тихо ответил:
— Не кляни, Таисия. Не виноват я перед тобой. Не убивал я!
Женщина рухнула без сознания.
— Унесите Таисию, бабы. А этого… уведите его! — приказал Мирослав Иванович.
Шмакова повели в амбар за сельсоветом, который являлся местной тюрьмой.
АВГУСТ 1945, Львов
Камеры Львовской тюрьмы были забиты до отказа. Мелкие воришки, взятые с чужим кошельком в кармане, крупные воровские авторитеты, крестьяне, упрятанные за решетку из-за мешка картошки, дезертиры, выловленные в окрестных лесах; украинские, польские, литовские, латвийские националисты, даже немногочисленные, но фанатичные немцы, не желавшие признавать капитуляцию, — все эти разновозрастные, разномастные люди вынуждены были находиться вместе, в душной тесноте, вдыхали запахи пота, грязных тел и испражнений.
Исключением являлась камера, в которой довольно вольготно расположились четверо: известный преступному миру Львова налетчик Паленый, его подельники Хижняк и Орлов, а также некто Муха — безобидный глухонемой карманник, он же лейтенант НКВД. Лейтенант был подсажен в камеру начальником Львовского отдела Смерш Заречным — для наблюдения за московскими товарищами.
Муха лежал на верхней шконке, напротив него — Максим Орлов, он же Митяй — придурковатый племянник Егорши, то есть Егора Хижняка. Митяй канючил:
— Дядечка, ну чево мы тут сидим-то? Без щей, без хлебушка… Хлебушка-то когда дадут?
— Молчи, племяш! Без тебя тошно! — рявкнул Хиж-няк.
Он мерил шагами тесное пространство камеры. Паленый сидел по-турецки на нижней шконке, тасуя колоду самопальных карт.
— Ну что ты все мечешься, как тигр в клетке? — скрывая раздражение, спросил он.
— А чего не метаться? — развернулся к нему Хижняк. — Ты когда маляву передал своим? Третьего дня еще? И чего они?
— Мозгуют, должно быть.
— Долго мозгуют! Нас, может, ночью выведут на двор и шлепнут, а то мест здесь свободных не наблюдается, а пополнение каждый день прибывает. Так что долго твой старшой думает!
— А ему чего: это я с чужаками связался, не он, мне и отвечать.
— С чужаками? Да иной чужак десятка своих стоит! Ты еще одну маляву передай: мол, человек, что со мной парится, знает про дела Казимира, про тайник его, смекаешь?
— Так ты точно, что ли, знаешь? А то за базар.
— Точнее не бывает! Там и рыжье, и камушки, и деньги — на всех хватит…
Дверь камеры лязгнула, она открылась. Надзиратель, оглядывая сидельцев, играя парой наручников, лениво произнес:
— Хижняк, подойти, руки назад! Егор прошипел в сторону Паленого:
— Вот, видишь? Может, мне сейчас «зеленкой» лоб помажут. А там и твой черед.
— Типун тебе на язык! — отплюнулся тот.
Но, как только Егора увели, начал что-то царапать огрызком карандаша на крохотном клочке бумаги.
Максим, что-то пришепетывая слюнявым ртом, внимательно следил за сочинением очередного послания.
Хижняк сидел в комнате для допросов, напротив Заречного. Наручники лежали на столе, Егор пил чай с душистым ломтем теплого еще хлеба.
— Хоть на допросах настоящим чайком побалуешься, — отер лоб Хижняк. — Почаще бы на допросы, что ли, таскали меня…
— Будет нужно, будем чаще. Пока что-то толку от контакта с Паленым не видно.
— Так и времени прошло всего ничего — третьи сутки паримся. Это еще не срок. Им же помозговать нужно, верхушке. Люди мы им неизвестные, так что, все пока нормально. Я сегодня кинул наживку — мол, знаю, где «общак» Казимира. Думаю, клюнут.
— Это хорошо. Известно, что награблено там неме-ряно. Пусть откликнутся братишки-разбойнички, а там ниточка за иголочкой… Глядишь, на верхушку выйдем.
— Вот-вот! А потом передам через Паленого план побега. Согласятся, хорошо. А может, свой предложат. Тоже вариант.
— Да нет уж, лучше бы без сюрпризов. Нам лишние жертвы ни к чему.
— Это верно.
— Так ты, Егор, напирай на то, что вас через пару дней в Винницу повезут, где основные дела банды проходят. На пересылке легче отбить у конвоя.
— Я что, пальцем деланный, не понимаю, что говорить нужно? Не время еще подробности обсуждать. Клиент должен созреть. Сегодня Паленый сообщит про общак. Конвоир у нас один подкуплен. Выходит через сутки. Так что обратный билет получим послезавтра. А пока и шевелиться нечего. Нехай зреют.
— Ну, нехай зреют… Чаю напился? Хлебушка поел?
— Да уж, разъешься тут у вас…
— Так, звиняйте, батьку, нэ в тэатрэ, — ухмыльнулся Заречный. — Браслетики-то позвольте…
Хижняк сунул руки за спину, щелкнули наручники, и Заречный крикнул официальным тоном: — Конвой! Хижняка в камеру!
МАРТ 1946, Колыма
Раз в полгода привозят почту. Я лежал на нарах, когда бригадир выкликнул мою фамилию и передал конверт. Я не ждал никакой почты, кто стал бы писать мне сюда? Зачем?