Толпа растаяла, каждый занялся своим делом. Председатель скрылся в сельсовете, Анджей последовал за ним.
Едва они остались наедине, послышалась злобная, тихая немецкая речь:
— Это ты сделал, подонок? Ты убил девчонку?
— Господин майор, я только.
Удары сыпались на Рудольфа один за другим. Домб-ровски бил умело, не оставляя следов, но так, что Зингер едва не потерял сознание.
— А Марья? Где она? Отвечай, ублюдок!
— Господин майор. Дайте же мне сказать. У меня не было выхода. Марья собиралась донести на меня в Львовский НКВД. И проболталась Оксане. Я не мог оставить свидетелей.
— Донести? О чем? О чем ты проболтался ей, похотливый уголовник?
— Но-но. Не надо так. Мы в одной упряжке. если бы меня взяли, то и вы. не надо! Не бейте меня больше! Из того, что получилось, есть неплохой выход! Вы понимаете, что Шмаков опасен для нас? Смерть Марьи поможет.
И Зингер зашептал что-то совсем тихо.
АВГУСТ 1945, Львов
— Внимание! Радиорубка, дайте музыку под номером пять! Внимание, всем уйти с беговой дорожки! Платформа по-о-шла! Пошла платформочка! — надрывался в рупор маленький толстенький человечек.
На беговую дорожку выехал задрапированный алыми полотнищами грузовик, кузов которого представлял сейчас платформу из досок, настланных на борта. На ней, изображая живую скульптурную композицию, стояли юноши и девушки в белых спортивных костюмах. Короткие юбки девушек колыхались на ветру, обвивая крепкие, загорелые ноги. Но внимание Орлова было приковано не к ним, этим широкоплечим спортсменкам с мускулистыми икрами. В передней части группы несколько молодых людей держали на вытянутых руках женскую фигуру в белой тунике. Стройная, тонкая девушка стояла на живом постаменте, уверенно и свободно. В руке ее развевался длинный белый шарф. Высоко поднята изящная головка, каштановые пряди удерживает от порывов ветра золотистый обруч. Это была она, Виктория, Вита, богиня Победы, женщина, в которую он влюбился безоглядно и безудержно.
Он сидел на скамейке уже три часа, платформа выезжала на стадион не то пятый, не то шестой раз — худруку все что-то не нравилось. И он, Максим, был даже рад этому — он все не мог налюбоваться на стройную девушку в белой тунике.
А потом она подозвала его, они вместе на том же грузовике доехали до клуба, и она сама, сама назначила ему свидание.
Вечером в клубе были танцы.
Они кружили по начищенному дощатому полу под патефонные пластинки. Она была в легком, очень красивом шифоновом платье, на высоких каблучках, которые делали их почти одного роста. Все вокруг любовались ими, то есть, конечно, ею! Он это видел и гордился неимоверно. Потом, устав от танцев, она потащила его за руку куда-то вверх по лестнице, и они оказались в большом зале, заставленном гипсовыми бюстами.
— Здесь занимается изостудия, — сказала она.
— Рояль? — он увидел в глубине зала черный концертный рояль.
— Да, но на нем почти никто не играет. Никак не наберем музыкантов для оркестра.
— Почти никто? Кто-то все-таки играет?
— Ну… Я иногда, — смутилась она.
— Правда? — обрадовался Максим. — Я тоже немножко играю. Вернее, играл до войны.
Он сел к инструменту, бережно открыл крышку, коснулся клавиш и отдернул руки, как будто испугавшись. Потом снова коснулся клавиатуры уже уверенно. И заиграл.
Женщина замерла, потрясенная. Он играл ту же сонату Бетховена… Ту же самую, которую исполнял для нее ее погибший возлюбленный пять лет тому назад, в Париже. Исполнение было другим, менее уверенным, менее профессиональным, но чистым, верным по настроению…
Он поднял на нее глаза и замер.
— Что с вами?
— Ничего, — она буквально рухнула на стул. — Это. Я просто устала. Такой суматошный день.
Он испугался не на шутку. Она была белой как мел. Глаза стали огромными, смотрели куда-то мимо него, в полутемное пространство зала.
— Вам нужно на воздух! Вы можете идти?
— Да. Давайте уйдем отсюда. Я хочу домой.
— Я провожу вас, можно?
Они лишь кивнула. Они молча шли по улочкам Львова, желтые фонари освещали их путь.
— Ну вот и пришли.
Некогда красивый купеческий дом выглядел обветшалым, словно сгорбленный, никому не нужный старик.
— Квартира коммунальная, разумеется, — улыбнулась Виктория. — Но думаю, соседи уже спят.
Это прозвучало как приглашение. Максим взглянул в ее бледное лицо. Она молча кивнула.
Они на цыпочках прошли длинный коридор. Комната Виктории была в самом его конце. Она оказалась большой, какой-то многоугольной, с закутками и эркером, выходящим на улицу небольшим, увитым зеленью балкончиком.
Она отдернула тяжелые портьеры, распахнула окна и балконную дверь. Огромная круглая луна осветила комнату таинственным, тревожным светом.
— Садитесь, — она указала на диван, заваленный подушками-думками, одетыми в гобеленовое шитье. Рядом примостился круглый столик, стены украшали гравюры.
И, конечно, в этой комнате было пианино. Небольшой инструмент, скорее даже клавесин.
Она, перехватив его взгляд отрицательно качнула головой, указывая на стены. Ну да, уже почти ночь. Соседи.
На крышке инструмента стояла фотография в резной деревянной рамке. Юная девушка, даже скорее девочка лет пятнадцати-шестнадцати на ступенях Парижского оперного театра. Темные волосы, перехваченные на лбу широкой лентой, спускаются до плеч, милая улыбка полных губ, ямочки на щеках. И веселое, задорное, счастливое лицо. В углу фотографии стояла дата: 29 марта 1935 года.
— Это вы, Виктория. — скорее утвердительно произнес Максим.
— Нет, — помедлив, ответила она. — Это моя сестра Вера. Ее больше нет.
Ну да, судя по дате, этой девушке с фотографии должно было бы быть сейчас двадцать шесть, а Виктория выглядит гораздо моложе. Хотя там, на вокзале, в пальто и шляпке она так и выглядела. Но не спрашивать же о возрасте… И какая, в сущности, разница…
— Сколько вам лет, Максим? — тут же спросила она.
— Двадцать пять, — солгал он и тут же покраснел.
— А если честно?
— Двадцать, но разве это важно?
— Наверное, нет, — грустно улыбнулась она. — Вряд ли ваш возраст повлияет на нашу судьбу.
— Почему? — спросил он, чувствуя, как замерло сердце.
— Потому, что у нас не может быть общей судьбы. Этот вечер, и все…
— Но почему? Из-за моего возраста? Но это же ерунда! Разве возраст измеряется датой рождения? Я думаю, мне, как минимум, тридцать.
— Дело не в этом.