Возможно, я бы никогда не появился здесь, если бы не Дэвид.
Прежде этот город не воспламенял мое воображение. Теперь же я обнаружил, что
жить здесь очень приятно, особенно для вампира, потому что по ночам на улице
всегда полно народа. Но прежде всего я, конечно же, хотел увидеться с Дэвидом и
понимал, что не смогу уехать, не обменявшись с ним хоть несколькими словами.
Наконец, через неделю после моего прибытия, сразу после
захода солнца я обнаружил Дэвида в безлюдном Государственном музее – он сидел
на скамейке перед великой работой Рембрандта – портретом старейшин суконного
цеха.
Неужели Дэвид каким-то образом узнал, что я побывал здесь?
Невероятно, но это был он.
Из разговора со сторожем, который только что отошел от
Дэвида, выяснилось, что его почтенный орден замшелых мастеров лезть в чужие
дела вносит огромный вклад в развитие искусства в тех городах, где имеет
постоянные филиалы. Поэтому членам ордена несложно получить доступ в музеи и
посмотреть их сокровища тогда, когда остальным вход сюда запрещен.
Подумать только, а я вынужден проникать в такие места словно
мелкий воришка!
Когда я появился перед ним, в мраморных залах с высокими
потолками царила полная тишина. Он сидел на длинной деревянной скамейке,
равнодушно держа в правой руке свой теперь уже весьма потрепанный и полный
закладок экземпляр «Фауста».
Он напряженно смотрел на картину, на которой были изображены
несколько добропорядочных голландцев, собравшихся у стола, чтобы, без сомнения,
обсудить торговые дела; однако они спокойно взирали на зрителя из-под
широкополых черных шляп. Вряд ли мои слова способны в полной мере передать
впечатление от этой картины. Их лица изысканно прекрасны, исполнены мудрости,
мягкости и почти ангельского терпения. Откровенно говоря, эти персонажи картины
больше похожи на ангелов, чем на обычных людей.
Казалось, они владеют некой великой тайной, и если бы все
остальные узнали эту тайну, на свете не было бы больше ни войн, ни зла, ни
порока. И как такие люди в семнадцатом веке стали членами амстердамского
суконного цеха? Но я забегаю вперед…
Увидев, как я медленно и безмолвно выплываю из тени и
приближаюсь к нему, Дэвид вздрогнул. Я сел рядом с ним на скамейку.
Я был одет как бродяга, потому что так и не обзавелся в
Амстердаме настоящим жильем, а волосы мои растрепались от ветра.
Я долго сидел неподвижно, намеренно открывая ему свои мысли,
давая знать, как меня волнует его благополучие и как я старался ради него
самого оставить его в покое.
Сердце Дэвида билось быстро, а лицо, когда я повернулся к
нему, искренне выражало безграничную теплоту.
Он протянул правую руку и сжал мое плечо.
– Я, как всегда, рад тебя видеть, очень рад.
– Да, но я причинил тебе вред. И знаю об этом. – Я не
хотел говорить, что следил за ним, что подслушал его разговор со старым
приятелем, или же обсуждать то, что видел теперь своими глазами.
Я поклялся, что не буду больше мучить его своим старым
вопросом. Но, глядя на него, я видел смерть, особенно по контрасту с его оживленностью
и энергичными глазами.
Он окинул меня долгим задумчивым взглядом, убрал руку и
перевел глаза на картину.
– Есть ли в мире вампиры с такими лицами? – спросил он
и показал на людей, взирающих на нас с картины. – Я говорю о знаниях и
понимании, которые читаются на этих лицах. Я говорю о том, что имеет большее
отношение к бессмертию, чем сверхъестественное тело, находящееся в
физиологической зависимости от потребления человеческой крови.
– Вампиры с такими лицами? – ответил я. – Дэвид,
это нечестно. Таких лиц и у людей-то не бывает. И никогда не было. Посмотри на
любую картину Рембрандта. Это же абсурд – считать, что такие люди жили на
свете, и тем более полагать, что во времена Рембрандта они наводняли Амстердам,
что любой, кто переступал порог его дома, будь то мужчина или женщина, был
ангелом. Нет, в этих лицах ты видишь Рембрандта, а Рембрандт, безусловно,
бессмертен.
Он улыбнулся.
– Ты говоришь неправду. Какое же от тебя исходит
беспросветное одиночество! Как ты не понимаешь, что я не могу принять твой дар?
А если бы я все же согласился его принять, что бы ты обо мне подумал? Стал бы
ты по-прежнему искать моего общества? А я – твоего?
Последние слова я едва расслышал. Я смотрел на картину, на
людей, точь-в-точь похожих на ангелов. И меня охватила тихая злоба, я больше не
желал здесь оставаться. Я отрекся от нападения, но он тем не менее продолжал от
меня защищаться. Нет, мне не следовало приходить.
Шпионить за ним – да, но оставаться рядом – нет. И я хотел
было поспешно уйти.
Он пришел в ярость. Его голос резко зазвенел в огромном
пустом зале:
– Нечестно с твоей стороны – уходить вот так! Я бы даже
сказал – непристойно! Разве у тебя нет чести? А если не осталось чести, то где
твое воспитание?
Он резко замолчал, потому что меня там больше не было, я словно
в воздухе растворился, а он остался один в огромном холодном музее и
разговаривал сам с собой.
Мне было стыдно, но я не мог вернуться, ибо был слишком зол
и обижен, хотя на что – сам не знаю. Что я сделал с этим человеком! Как бы меня
отругал Мариус!
Я часами скитался по Амстердаму, украл плотную писчую
бумагу, которая мне особенно нравилась, и автоматическую ручку с тонким пером и
вечным запасом черных чернил, потом нашел шумный, подозрительного вида кабачок
в старом районе красных фонарей, полном размалеванных женщин и молодых
наркоманов; в таком заведении можно спокойно посидеть и написать письмо
Дэвиду – никто тебя не потревожит, пока перед тобой стоит кружка пива.
Я не знал, что именно буду писать, знал только, что должен
как-то извиниться за свое поведение и объяснить, что при виде людей на том
портрете кисти Рембрандта в моей душе что-то дрогнуло; и я поспешно и
устало написал следующую своего рода повесть.
«Ты прав. Я ушел от тебя возмутительным образом. Еще хуже –
как трус. Обещаю, когда мы встретимся в следующий раз, я дам тебе возможность
высказать мне все, что захочешь.
У меня возникла собственная теория насчет Рембрандта. Я
много часов провел за изучением его картин по всему миру – в Амстердаме, в
Чикаго, в Нью-Йорке, где бы я их ни находил, – и я действительно считаю,
как уже сказал, что такого множества великих душ, какое изображено на картинах
Рембрандта, существовать не могло.
Вот и вся моя теория, но, пожалуйста, имей в виду, что она
вмещает в себя все необходимые элементы. И эта особенность всегда была мерилом
ценности теорий… пока слово “наука” не начало означать то, что означает сейчас.