Я говорю: «Запрос-то это хорошо, а когда ответ ожидается? Когда прийти? Послезавтра?»
Улыбается мне в лицо, сука: «Через полгода самое раннее. Тогда и приходите.»
«Как же так? — говорю. — Где же я эти полгода жить буду?»
«Не знаю, — отвечает. — У нас тут не общежитие. Следующий!»
Люся усмехнулась и пнула ногой пустую бутылку.
— Вот так я и оказалась на Тель-Барухе, парень. Сначала там, где молоденькие, а потом и здесь… Ну и, запила, это уж само собой. Теперь вот жду.
— Ждешь паспорта? — поразился Берл. — До сих пор? Он ведь сказал «полгода».
— Какого паспорта?.. — засмеялась Люся. — Смешной ты, парень. Смерти жду. Каждый чего-то ждет. Ты вот — Кольку, а я — смерть. Интересно, кто быстрее дождется?
Она поднялась на ноги, охнула, разгибая поясницу, потянулась и, не прощаясь, пошла назад, туда, где карабкалась на обрыв промытая зимними дождями тропинка. Берл остался один, ждать. Колька все не возвращался. Вернется ли?
Он отплыл от берега довольно далеко и лег на спину, стараясь не обращать внимания на любопытных медуз. Берег светился окнами тель-авивских небоскребов, фонарями дальней променады, красными огоньками антенн. Слева чернел длинный мол герцлийской марины. Колька гребанул и развернулся лицом к морю, к его молчаливой выжидающей темноте. Он специально избегал смотреть на опустевшее с некоторых пор небо. Все эти годы ночное небо было полно Гелькой, волокнистыми прядями ее волос, ее медленной улыбкой, ее ласковыми руками, кутающими младенца-луну в пушистые одеяльца облаков.
Все эти годы она ни разу не отказывала Кольке в чуде своего присутствия… в чуде… но чудеса тем и отличаются, что не могут длиться вечно. И вот они кончились. Кончились. Колька поднял глаза… пусто. Он вдруг понял, что плачет, и это было отчасти даже забавно, потому что плакать ему еще не приходилось никогда, исключая, наверное, раннее детство, которого Колька не помнил, а значит, его как бы и не существовало вовсе. Уж если плакать, то в море. Удобно и незаметно… и вода похожа, такая же соленая. Плакать и плавать в собственных слезах, как рыба. А может, рыбы не плачут? — Ну да, не плачут, скажешь тоже! Кто же тогда наплакал все это? Кот? Ясно, что рыбы…
Море мягко качало его на поверхности, ровное и теплое, как физиологический раствор. Оно будто ожидало следующего Колькиного шага. Но он и не думал никуда шагать. Просто некуда ему было шагать, вот что. Некуда.
Знать бы, почему? Почему все так обернулось? Почему она была такой послушной там, в небе над вышеградской стоянкой и стала такой неуступчивой здесь? Другое небо? — Глупости. Небо везде одно, на всю землю и на каждого человека. Возможно, он разгневал Гельку своей жестокой расправой с Рашидом? — Сначала он так и решил. Он даже мысленно поклялся ей, что больше никогда не совершит ничего подобного, что если и придется убить, то лишь в бою, лишь защищаясь от смертельной опасности. Поклялся и слово свое сдержал.
Вот только Гелю это не вернуло. Значит, причина была в чем-то другом. В чем же? Колька набрал слюны и плюнул небу в рябое от звезд лицо. Слезы все не кончались. Неудивительно, что моря такие большие. Медуза обожгла голень; Колька перевернулся на бок и медленно поплыл назад к берегу. Кончай блажить, парень… при чем здесь небо? Нашел, кого винить… Правда заключалась в другом. Правда, как всегда, была проста до тошноты.
Той, небесной Гельки просто не существовало… нет, не так — она, конечно же, существовала. Разве можно прожить десяток лет, питая душу чем-то нереальным, не существующим? Пища не может быть эфемерной — даже если это пища для сердца. Там, на вышеградской автостоянке, Гелька была для него не менее реальна, чем жены и любимые окружавших его людей. Не менее, а временами и более — разве редко выясняется, насколько эфемерна реальность? Сколько раз ему приходилось видеть, как человек живет в полной уверенности относительно устойчивости своего мира, своей семьи, своей любви… и вдруг — бац!.. все лопается, подобно воздушному шарику, исчезает в никуда, оказывается пшиком, иллюзией, паром над чайной чашкой… и вот уже нет ни любви, ни семьи, ни чашки, и мир смотрит чуждо и неприветливо, как хамоватый милиционер: «не стойте тут, гражданин, проходите, проходите…»
Что же было более реальным — эти эфемерные миры или его небесная Геля? Конечно, Геля. Она выдерживала испытание временем намного лучше, нисколько не изменяясь, послушная трепету Колькиной души, Колькиного сердца. Она говорила нужные слова, вовремя улыбалась, вовремя плакала. Она делала это на протяжении лет, с удивительным, точным и последовательным постоянством… и поэтому только дурак мог бы усомниться в ее непререкаемой реальности.
Он сам. Да-да, он сам. Он сам разрушил все это, сам лишил себя своего счастья… — счастья?.. — ну если не счастья, то покоя. Погнался за миражом, за второй, неведомой женщиной, как будто мало ему было одной. Идиот! Зачем? Как он сразу не подумал о том, что они не смогут существовать вместе? Вопрос стоял «либо-либо», именно так, и никак иначе. Та, вышеградская, небесная Гелька оказалась просто-напросто вытесненной этой второй, здешней, пока не очень-то реальной, но, тем не менее, уже успевшей оставить здесь множество живых реальных следов: могилу сестры, знакомых людей, страх одних, зависть других… и более всего — дочь.
Его дочь. Колька посмотрел на берег, пока еще далекий. Возможно, что где-то там, на этом самом берегу, ходит, смеется, дышит, говорит на чужом языке его дочь. Ей должно быть сейчас тринадцать. Он снова лег на спину: проклятый берег отказывался приближаться. Гостиница светилась правее, чем надо бы; значит, его отнесло в направлении мола… ничего, вот передохнем и тогда уже придется поработать по-настоящему.
Интересно, какая она, эта Вика? Наверняка, похожа на Гельку, а как же иначе. Что знает о нем и знает ли вообще? Колька вспомнил детей на «оранжевой» демонстрации в день своего приезда. Та девочка с волнистыми волосами вполне могла оказаться ею… не зря же он тогда обратил на нее внимание…
Неожиданно Кольку захлестнуло, он слегка хлебнул воды и завертелся, фыркая и откашливаясь. Видимо, начиналось волнение; волны уже не баюкали его, как прежде, а качали — размеренно и сильно, без улыбки. Все равно до настоящих волн было еще далековато… как и до берега. Ну и черт с ним, с берегом… надо что-то вспомнить… что-то очень важное, вдруг мелькнувшее у него в голове вот прямо сейчас… мелькнувшее и тут же спрятавшееся в беспорядочной суете образов. Погоди, с чего это началось? — Пока он лежал на спине, ничего еще не было, это точно. Значит, с волны. Нет, не с волны — с кашля, вот с чего. Именно с кашля. Он кашлянул еще раз, намеренно, чтобы помочь неуклюжей памяти, и вспомнил.
Они шли по улице с чудовищным названием Рабоче-Крестьянская — он и Гелька, и было это незадолго до ее отъезда, где-то в конце октября или немного раньше. Всю неделю до того они непрерывно ссорились, и теперь устали, выдохлись и шли молча, слабые и безразличные, как с большого похмелья. И тут ее стошнило, вдруг, ни с того ни с сего: подошла к урне и… И Колька пошутил, чтобы помочь ей сгладить неловкость: мол, ничего страшного, ты сработала вполне по рабоче-крестьянски… И она сказала сквозь кашель, что, наверное, это пирожки, которые они купили давеча с лотка, — вечно в них суют всякую гадость. И он все так же шутливо спросил: