Хармон Лиджес, пожирающий друга глазами, похоже, поначалу даже не осознает вопроса, но потом хмурится и коротко отвечает:
— Моя мать умерла при моем рождении. И отец тоже, то есть, я хотел сказать, вскоре после. Конец истории.
— Неужели? Так ты — сирота?
Лиджес безразлично пожимает плечами.
— Но каково это — быть сиротой?
Лиджес снова отвечает небрежным пожатием плеч.
— Наверное, сироте его положение кажется… естественным. Так же как мне мое — совершенно другое, — медленно произносит Смит, в приливе чувств прикрывая ладонями глаза: быть может, это жалость к другу или неожиданная ностальгия по матери. Однако спустя несколько секунд он с улыбкой продолжает: — Как же утешительно это действовало, когда мама сидела у моей постели и часами читала мне, как в детстве! В Библии она больше всего любит Притчи, это действительно прекрасная книга, хотя и трудная для понимания. Мама так чудесно читает — почти не замечаешь, что стихи порой похожи на загадки… «Немного поспишь, немного подремлешь, немного, сложив руки, полежишь: и придет, как прохожий, бедность твоя, и нужда твоя, как разбойник»
[20]
. Очень поэтично, но как ты думаешь, что это значит?
Видя, что пухлый молодой Смит относится к вопросу очень серьезно и глаза его пылают искренним восторгом, Лиджес удерживается от того, чтобы снова безразлично пожать плечами, и говорит со всей печалью, какую способен изобразить:
— Сказано ведь: пути Господни неисповедимы. Не нам разгадывать Его загадки.
IV
Как же, в сущности, напичкан загадками наш мир.
Фантомами поэтического воображения и фантастическими представлениями, которые большинству человечества кажутся абсолютно реальными.
Если общество приходит к согласию, они становятся коллективными верованиями.
Взять, например, ценность золота.
Золота, серебра, бриллиантов.
Ведь все это, если вдуматься, чистая фантазия. Сами по себе «драгоценные камни» — бесполезные минералы, если они не являются предметами потребления, формами соучастия; стоимость иллюзии достигает бессчетного количества миллионов долларов… всего лишь, если люди соглашаются верить в их ценность.
А здесь, на необозримом Западе, человеческое воображение и вовсе кажется безграничным. В то время как на излишне упорядоченном, расписанном и классифицированном Востоке слишком многие так называемые радетели за общественное благо считают своим долгом совать нос в чужие личные дела.
В штате Нью-Йорк, например, и даже в захолустном Мюркирке, где ему довелось быть Харвудом Лихтом. Пока отец-тиран руководил его жизнью, ему суждено было оставаться Харвудом Лихтом. Впрочем, глубоко в душе он понимает, что он и есть Харвуд Лихт и всегда им будет, от кровного родства не уйдешь, могучая кровь Лихта течет в его жилах. Из мюркиркской грязи путь пролегает прямо к покорению небес. Поэтому временные превращения, скажем, в Илиаса Хардена, Джеба Джонса, Хармона Лиджеса или в их предшественников Харрикейна Брауна и Хэрри Уошберна мало что значат; все они — не более чем маски, которые можно надевать и снимать по желанию. Или исходя из каприза. Или по необходимости.
Это отец Харвуда прекрасно понял бы. Отец прекрасно бы понял все, что делает Харвуд, и одобрил, поскольку в жилах сына течет кровь старика.
«Когда-нибудь он обо мне еще услышит, — мысленно клянется Харвуд. — Я заставлю его гордиться мной… когда-нибудь. А Терстон сгинул навсегда».
(Потому что Харвуд смутно уверен, что на самом деле Терстона действительно повесили и он больше ни для кого ничего не значит. Конец истории.)
Удивительно, но за последние несколько лет Харвуд стал много думать, по крайней мере когда ему нечего делать и он не захвачен энергией Игры. Как и Абрахам Лихт, он не видит особого смысла в раздумьях о прошлом, если такое умственное упражнение не сулит вознаграждения в будущем; но, разумеется, в жизни мужчины случаются периоды затишья (например, если он прячется в необитаемых горах неподалеку от Уорея или на шесть дней оказывается запертым в вонючей тюрьме графства Лаример, где его чуть не съели вши), периоды, когда ему только и остается что размышлять.
И замышлять.
Выстраивать идеальную стратегию мести.
Потому что весь окружающий мир — это враг, как говорил отец.
«И уж я-то никогда не повторю ошибки Терстона, — с содроганием думает Харвуд. — Убить такую суку, как та верещавшая тетка, и не суметь сбежать! — Он смеется, представляя, как Терстон дергается в петле. Его высокий, похожий на викинга старший брат, на которого женщины на улице смотрели коровьим влюбленным взглядом, в то время как его, гораздо более зрелого и сильного, они вообще не замечали. — Единственный непростительный грех — не суметь сбежать».
Как и Абрахам Лихт, Харвуд — человек сердитый.
Не важно, почему или на кого, это чувство само себя питает и само себя оправдывает.
Он всегда подозревает, что его обманывают. Таково кредо американца — меня обманывают! Кто-то другой, любой другой, живет лучше, чем я, не потому, что заслуживает, а потому, что ухитряется урвать больше моего; жизнь меня надувает, или меня надувают другие люди, мужчины и женщины; я должен получить то, что мне причитается, но никогда не получу. Если я кому-то нравлюсь, то нравлюсь недостаточно. Если меня любят, то любят недостаточно. Если мной восхищаются, то восхищаются недостаточно. Если боятся, то боятся недостаточно. Под разными личинами Харвуд сорвал не один куш, это правда, и бывали времена, когда его карманы лопались от долларов, но денег никогда не бывало столько, сколько он ожидал и заслуживал. Их никогда не было столько, сколько мог на его месте заграбастать другой.
Я мог бы всех вас поубивать, не без удовольствия думает он, бредя в толпе по шумным улицам Денвера.
Если бы у всех у вас была одна-единая шея, я мог бы всех вас убить собственными руками. Он вспоминает, как шея той женщины (ее имя он уже забыл, потому что Харвуда не интересуют мелочи) хрустнула под его пальцами.
Ему сейчас двадцать восемь лет, и он похож на человека, который никогда не был ребенком. Набрякшие веки, сердито поджатые губы, волосы, словно перья калечного цыпленка, неопрятные усы и бачки, мощные мускулистые плечи, походка вразвалку, как у борца… У стороннего наблюдателя, даже мужчины, при виде Харвуда возникает неприятное ощущение, которое он, наверное, испытал бы при виде разъяренного бизона или извивающейся гремучей змеи. Бедный Харвуд: даже когда он улыбается, его зубы сверкают злобно, даже когда на нем чистое белье, оно почему-то не кажется свежим, каким бы лосьоном он ни пользовался, от него пахнет свиным жиром, краденый золотой перстень-печатка, окантованный бриллиантами, на его мизинце выглядит дешевой подделкой. Однако свое достоинство у него есть. Есть своя гордость. И свои планы.