Уединение, Мюркирк, место, где он родился; отрада болот (в которых он когда-нибудь утопится! — возможно); суровый, ничем не нарушаемый покой долгих дней и ночей; наслаждение Стыда. Но это и выздоровление. Он проходил через это уже много раз.
Ибо «Как же иначе может затянуться рана, если не постепенно?» — излюбленный дерзкий вопрос Абрахама Лихта. И: «В конце концов мы не дураки „по божьему наваждению“».
Так увещевает он сам себя.
Выздоровление. Он проходил через это уже много раз. Годы, зимы и лета, целебный бальзам тишины, одиночество церковного погоста, топь, запертая комната с закрытыми ставнями в дальнем конце дома; в отсутствие свидетелей (как глумливых, так и сочувствующих) Стыд постепенно погружается в забвение; забвение сменяется чувством Чести.
Ибо: «И я о чести буду говорить». Честь — вот сюжет истории Абрахама Лихта.
Уже пятьдесят три года! Как быстро!
Жизнь прожита больше чем наполовину!
А ведь не скажешь — правда? — что время было щедрым по отношению к Абрахаму Лихту, что, несмотря на всю его любовь, преданность, трудолюбие и бескорыстие, оно дало ему семью, достойную его жертвы.
Ему нужны другие дети, хотя бы еще один сын, и поскорее, потому что имеющимися детьми он не слишком доволен.
Конечно, у него есть Миллисент, которая доставляет ему огромную радость и которая, он это знает, всегда будет находить смысл своей жизни в служении ему; в ее непоколебимой преданности он не сомневается. Есть и несравненный Элайша, всегда удивляющий Элайша, которому Абрахам Лихт, не будь он его приемным отцом и наставником, мог бы почти завидовать!.. Лукавый молодой гений, мастер маскарада и хитроумных проделок, как сам Абрахам Лихт… Хотя, будучи созданием Абрахама, без его водительства он мало чего стоит. (Когда-нибудь, когда настанет время, цвет Лайшиной кожи сыграет неоценимую роль в его карьере; правда, в какой именно области, Абрахам еще не решил.)
Однако, если оставить в стороне Миллисент и Элайшу, судьба обошлась с ним несправедливо.
Судите сами: не одна, не две, а три женщины последовательно завоевывали его сердце, но каждая в свой час растаптывала его. Ни пылкость, ни глубина чувства, ни красноречие, ни преданность не спасали его. (Со временем Абрахам пришел к убеждению, что болезнь Софи и ее странное поведение в конце жизни были отречением от его любви, от земной любви вообще. Разве могу я простить ее за это в глубине души?)
Что касается Терстона, его первенца — о Терстоне он не желал вспоминать.
Что касается Харвуда — о Харвуде он не желал вспоминать.
(Хотя несколько дней назад в Мюркирк на его имя пришло странное письмо со штемпелем города Уорей, Колорадо; плотный бланк отеля «Уорей», на нем всего несколько строк, написанных неуклюжим детским почерком Харвуда:
Я много думал о своей жизни, папа, и я больше не сержусь на своего брата, как сердился прежде. Теперь я не так одинок. Скоро напишу снова, попрошу совета. Я знаю, что ты сердишься на меня и винишь меня, но я не виноват, это была не моя вина, а вина Терстона. Клянусь, что не вернусь на Восток до тех пор, пока не сколочу себе состояние, и тогда ты увидишь, какой я Сын. Или пока ты сам не попросишь меня вернуться к тебе, папа.
Твой сын Харвуд.
Не будучи уверенным, в каком именно состоянии — трезвый или пьяный — и с какими намерениями — искренне или в насмешку — писал Харвуд это письмо и чего от него ждать — добра или зла, Абрахам не ответил на него. Потому что если человек однажды пролил чужую кровь, он может почувствовать вкус к ней.)
О младших детях, хоть он их и любит, Абрахам думает редко. Потому что считает их детьми, которые никогда не повзрослеют, как повзрослели другие, и потому что у них нет способностей к Игре.
Дэриан, возможно, действительно обладает музыкальным талантом, как утверждают Вудкок и кое-кто еще, но, по несентиментальному мнению Абрахама, его талант слишком капризный и непредсказуемый, им нельзя управлять. А Эстер, бедное милое дитя, — Абрахаму трудно слушать ее веселый щебет и вникать в ее девчачьи школьные новости, ему чужд ее интерес к врачеванию, уходу за больными, ее стремление «плохое делать снова хорошим», как она говорит. Безликая, добродушная Эстер, кажется, единственная из всей семьи, как другие самые обыкновенные, заурядные дети, завела себе друзей в Мюркирке. По словам Катрины, которая так же озадачена, как и он сам, Эстер нравятся ее одноклассники и их родные, и она им, в свою очередь, тоже нравится — безошибочное свидетельство ее посредственности. (Разве можно сравнить этого унылого ребенка с Миллисент, какой она была в том же возрасте, думает Абрахам. В девять лет Миллисент была уже записной кокеткой, она инстинктивно умела вызвать в окружающих любовь, не испытывая к ним при этом никаких взаимных чувств. «Но ведь матерью Миллисент была чувственная, хоть и болезненно благочестивая — страшная смесь! — „мисс Хиршфилд“, — думает Абрахам, — идеальное сочетание для сцены, но не для жизни».)
Так он размышляет, размышляет много долгих дней, слишком беспокойный, чтобы оставаться в пределах комнаты или даже дома; в надежде отогнать грусть, пока она не отступит окончательно, он без колебаний поглощает огромное количество бурбона. Но как же это может быть — ему пятьдесят три года? И так быстро!
А ведь моя славная карьера едва началась.
IV
— Значит, вы «любите» друг друга и собираетесь «пожениться», — спокойно повторяет Абрахам Лихт, переводя взгляд с Элайши на Миллисент и с Миллисент на Элайшу, у которого в глазах — смесь отваги и вины. — Может быть, я что-то не совсем правильно расслышал или не до конца понял? «Любовь», «женитьба» — что именно вы хотели этим сказать? Элайша?
Элайша отвечает быстро:
— Мы с Милли любим друг друга, папа. Мы влюблены. И уже очень давно…
— …очень давно, но мы не решались сказать тебе, — подхватывает Милли.
— …и мы хотим, мы должны пожениться, — добавляет Элайша. Его голос начинает вибрировать. — Как положено.
Как делают все мужчины и женщины, которые любят друг друга.
— Да, вот именно, у нас все, как у других людей, — говорит Милли радостно и с надеждой. — У людей, которые… ну, нормально любят друг друга. В этом нет ничего необычного.
— В этом нет ничего необычного, — повторяет Абрахам Лихт, и фраза, произнесенная с убийственной иронией, словно бы остается висеть в воздухе.
— В этом нет ничего необычного! — с нервным смешком повторяет Элайша.
— Если мы любим — а мы любим — друг друга, — задыхаясь, настаивает Милли, крепко обхватив руку Элайши своей изящной рукой и тесно прижавшись к нему, — и любим уже очень давно, тайно.
— А почему же «тайно»? — интересуется Абрахам.
Он продолжает переводить рассеянный и невозмутимый взгляд с одного своего оробевшего ребенка на другого. Он не обращает внимания на исключительную физическую привлекательность этих молодых людей, на их юные, открытые лица, зато с хладнокровием врача отмечает, что у Элайши дрожит нижняя губа, а обычно безмятежные глаза Милли неестественно расширены.