Это была крошечная проверка, маленький экзамен себе – ошибся
или нет? – и оказалось, что не ошибся.
Олимпиада Владимировна не стала возмущенно отнекиваться и
горделиво заявлять, что она о нем думать не думает и вообще знать его не
желает. Олимпиада Владимировна подошла, серьезно посмотрела на него и спросила:
– Откуда ты знаешь, что я страдаю?
– У тебя на лице написано, – объяснил Добровольский, и она
взяла себя за щеки, словно на ощупь проверяя, нет ли на них надписей.
На этом с личной частью было покончено, и началась деловая.
– Зачем тебе понадобилось в эту квартиру?
– Когда я поднимался на чердак, эта дверь была открыта. Я
подумал, что, раз кто-то ее уже открывал, открою и я.
– Зачем?
– Вот и я не понимаю – зачем. Однако совершенно очевидно,
что кто-то из соседей был здесь, когда Парамонов упал с крыши. Стой тихо и не
мешай мне.
– Да я и не мешаю, – пробормотала Олимпиада.
У самой двери стояли валенки, и Добровольский, неожиданно
заинтересовавшись, зачем-то по очереди приподнял их, сначала один, а потом
другой. Присел на корточки и внимательно изучил прямоугольный отпечаток в пыли,
похоже, туда ставили нечто не слишком большое, с твердыми краями. Тут он
отчего-то хмыкнул, поднялся с корточек и ушел в комнату, и Олимпиада, боязливо
оглянувшись по сторонам, вошла за ним и остановилась на пороге.
Когда– то она была здесь, сто лет назад, и смутно вспоминала
продавленную тахтюшку с вылезшим зеленым ворсом, рядом телевизор «Темп»,
напротив посудный шкаф с приоткрытой дверцей, коричневый стол, который
задумывался как полированный, но со временем, когда сошел лак, превратился в
ободранный деревянный, застланный газетами. На газетах стояла сковорода с
кособокой ручкой, а рядом еще паяльник на подставке. Ни книг, ни кассет,
ничего, что свидетельствовало бы о том, что хозяину была интересна жизнь,
которая идет за стенами этой комнаты.
Олимпиада побывала здесь раз или два, когда еще бабушка была
«старостой» вместо гадалки Любы и приходила за деньгами на какие-то
общественные нужды. Кроме того, бабушка, как участковый оперуполномоченный
Анискин, задалась целью всенепременно найти самогонный аппарат. Было известно,
что в доме балуются самогонкой, – тогда спиртного в Москве было вовсе не
купить, а от мужичков попахивало, и на первомайские праздники, которые отмечали
во дворе, на врытом в землю столе под липами, ничейная баба Фима выставила
целую бутыль самогона, но где взяла, не призналась даже в подпитии.
Олимпиадина бабушка спиртное на дух не переносила и мечтала
аппарат извести, но так его и не нашла.
Добровольский тем временем осмотрел стол, даже газеты
поднял, по очереди понажимал на подушки с зеленым ворсом, залез в шкаф и долго
в нем копался.
– Здесь ничего нет, – сказал он, вынырнул из шкафа и
притворил створку. Она немедленно отворилась с тихим стариковским скрипом. – То
есть совсем ничего.
– Как? А вот… вещи…
– Вещи ни при чем. Он ведь должен был чем-то заниматься, ну,
хоть кроссворды отгадывать, а здесь нет ничего. Даже газеты, – он кивнул на
стол, – трехлетней давности!
– Ну и что? Может, он ничем и не занимался. Может, он день и
ночь телевизор смотрел!
– Откуда?
– Что – откуда?
– Откуда он смотрел телевизор, из посудного шкафа? Или сидя
на полу? Ты обрати внимание, как мебель стоит!
Олимпиада обратила.
Действительно – телевизор стоял в изголовье тахты и напротив
посудного шкафа, а стол оказывался вообще за углом! Непонятно.
– А в той комнате жил его сын?
– Наверное.
Добровольский протиснулся мимо нее, слегка задев ее пузом –
все-таки он был очень здоровый! – и открыл дверь в соседнюю комнату. Свет он не
зажигал, горела только слабая лампочка в коридоре, и его тень, огромная,
неуклюжая, бесшумно прошла по стене, как в кошмаре.
Олимпиада опять прижала уши.
Перчатки мешали ей, и она потянула одну, чтобы снять, но
Добровольский прикрикнул, чтобы не смела, и она не стала снимать.
Дверь в ту комнату открывалась плохо, мешал диван, стоявший
вплотную к двери. Еще там были гардероб, небольшой компьютерный столик, полочка
с книгами – детективы, конечно, поняла Олимпиада, когда всмотрелась, – стопка
журналов в углу и на вбитом в стену гвоздике боксерские перчатки.
Добровольский осмотрелся, присел и потрогал пол.
– Сюда вообще сто лет никто не входил, – сказал он, –
сплошная пыль.
– Люся говорила, что она здесь несколько раз убиралась, дядя
Гоша ее приглашал.
– Она у всех убирается?
– У меня не убирается. Я сама.
– Понятно. – Добровольский поднялся, отряхнул руки и спросил
рассеянно:
– Она хорошо поет?
Олимпиада от такого простого и хорошего вопроса взбодрилась
и сразу обрела почву под ногами:
– Я не знаю, хорошо или плохо! Стихи, которые она сочиняет,
ужасные.
– А музыка?
Олимпиада пожала плечами:
– Не могу сказать. Я, когда слышу эти ее опусы, выхожу из
себя и уже не понимаю, хорошие они или плохие.
Он открыл дверцы шкафа и внимательно изучал содержимое:
– Если она еще не рассталась с мечтой о большой сцене,
значит, ей нужны деньги. Логично?
– Она тут ни при чем, – быстро заявила Олимпиада. – Какие
еще деньги?! И как на убийстве Парамонова, к примеру, можно нажиться?!
– Я пока не знаю.
– А на убийстве дяди Гоши?! И откуда у нее взрывчатка?! И
вообще… это плохая мысль!
– Может, и плохая мысль. Но зато хороший вопрос, откуда
взрывчатка. Самый лучший.
Он говорил рассеянно, словно сам с собой, а Олимпиада уже
кипела от возмущения: как можно таким равнодушным голосом выспрашивать про
Люсинду и подозревать, что та могла быть хоть в чем-то замешана?!
– Странно. Ни в этой комнате, ни в той, ни в прихожей нет ни
одной пары ботинок, ты обратила внимание?
– Н-нет.
– Зато у входной двери стоят ваши любимые валенки, которые
есть у всех в этом доме. А ботинок нет.
– Ну и что?
– Это странно, – почти по слогам повторил Добровольский и
добавил:
– А у вашей гадалки-старосты нет дубликатов ключей?
– Нет, – огрызнулась Олимпиада. – У нас же не коммунальная
квартира! Мои ключи есть у Люси, на всякий случай. А больше я не знаю.