Пыль, пыль, повсюду пыль. На пыльной поверхности следы
читаются, как букварь, вот уж действительно подарок судьбы!
Вдоль стены, очень осторожно, скользя ладонями по шершавой
штукатурке, Добровольский добрался до люка в крыше, к которому была приставлена
шаткая деревянная лестничка.
Возле лестнички стояли широкая алюминиевая лопата и метелка
с растрепанными прутьями, и в открытый люк сыпался снег, мелкий-мелкий, как
пыль.
Добровольский взялся за лестничку, покачал ее из стороны в
сторону – вот интересно, выдержит или не выдержит она его сто с лишним
килограммов?! – и стал осторожно подниматься, прислушиваясь к каждому скрипу
или шороху.
Во– первых, ему не хотелось, чтобы его застали врасплох, а
во-вторых, упасть тоже решительно не хотелось и добавить свой хладный труп к
двум предыдущим!
Мать, собирая его, маленького, на горку, всегда говорила,
чтобы он был осторожен, не ломал рук и ног.
Добровольский замер на последней, угрожающе заскрипевшей
перекладине и усмехнулся.
В те времена не существовало никаких курток и горнолыжных
комбинезонов. У него была шапка до бровей, как она называлась?… Цигейковая, или
что-то в этом роде, кажется. Под шапку повязывали платок, чтобы «не надуло в
уши». На шею шарф. Рубаха, кофта на пуговицах, колготки. Колготки «простые», с
двумя швами, которые на попу никогда не налезали до конца, потому что
Добровольский был толстый и колготки такого большого размера купить было очень
трудно. На попу они не налезали, зато очень быстро с нее съезжали и болтались
ниже, немилосердно и противно натирая между ног, где потом долго болело и кожа
сходила струпьями.
На колготки натягивали рейтузы из крученой мохеровой нитки,
на которые тут же налипали пуды снега, и, намокая, они становились тяжеленными,
кусачими и пахли псиной.
Однажды мать собрала его – платок, шапка, шарф, рубаха,
кофта на пуговицах, колготки, рейтузы, шуба, валенки, варежки на веревке,
протянутой из одного рукава в другой, и еще ремень поверх шубы, чтобы не
«поддувало снизу». Мать собрала его и выставила на площадку, потому что в
крохотной прихожей было так тесно, что она не могла одеваться сама, когда там
уже стоял полностью экипированный маленький Добровольский.
Она его выставила и велела держаться за перила и никуда –
слышишь, никуда! – не двигаться.
Он очень старался. Он стоял довольно долго, ухватившись за
перила. Рука устала, но он все равно стоял. Загривку было жарко, но он терпел.
Валенки в этот раз наделись как-то неудачно, носок замялся, ноге было неудобно,
но он терпел. Потом у него очень зачесалась спина, по которой тек пот.
Маленький Добровольский поменял руки, которыми он крепко
держался за перила, и продолжал ждать маму.
Потом у него зачесался живот, и он почесал его, но пуговица
от шубы оторвалась и поскакала вниз по лестнице. Он некоторое время подумал –
такая катастрофа не была предусмотрена, и инструкции выданы не были, и решил,
что должен подобрать пуговицу.
Лестница была одномаршевая, длинная и выходила прямиком к
примерзшей подъездной двери, из-под которой лезли снежные языки.
Он не знал, что верхняя ступенька окажется выше остальных и
нога в валенке, которой было так неудобно от замявшегося носка, провалится в
пустоту. Он клюнул носом, торчавшим из цигейковой шапки, рука поехала по
перилам, и он покатился вниз, считая ступеньки. Катился он довольно долго,
тяжелый и увесистый кулек одежды с Добровольским внутри, и подъездная дверь его
не задержала, он вывалился наружу, на снег, и попробовал подняться. Не смог и
только там трубно и от души заревел.
Прибежала мать, легкая, как перышко, встревоженная, в одном
сапоге, подняла сына и стала ощупывать. Ничего трагического не обнаружила и
только тогда засмеялась, и отец прибежал сверху, сильно стуча подошвами зимних
ботинок по деревянным ступеням, и тоже сначала щупал сына, а потом смеялся, и
Добровольскому так нравились их лица, молодые, веселые, их смех и то, что они
смеются из-за него!…
Хорошо, что сейчас на нем нет шубы, шапки, рейтуз, колготок,
варежек, носков и всего прочего!
По крыше гулял легкомысленный мартовский ветерок, и отсюда окрестности
казались совсем другими, не такими прозаическими, как представлялось снизу, от
подъезда.
Отсюда становилось понятно, что вокруг город, причем самый
его центр, что город этот огромен и прекрасен, а может быть, и ужасен, но это
совершенно неважно. Еще было видно, что над городом звездное небо, чистое и
высокое, а облака, которые летят высоко-высоко, не закрывают звезд – а может, и
не облака, просто ведьма пролетела в ступе и оставила след?… Еще было ясно, что
скоро весна, что она уже почти пришла, что вот-вот, и станет тепло – об этом
журчал ручеек, бегущий в водосточной трубе.
Добровольский, оскальзываясь и то и дело съезжая по ледяному
железу крыши, приблизился к краю и заглянул вниз.
Черный человек лежал, раскинув руки, неестественно вывернув
шею, и около него толпился народ, три бесформенные тени, отсюда Добровольский
не мог разобрать, кто есть кто. Из-за поворота прыгал по зимним подтаявшим
ухабам милицейский «газик», тыкались в темные стволы деревьев желтые лучи фар,
и еще какой-то человек несся по дорожке.
Добровольский понял, что времени у него почти нет.
Он осмотрел край, присел и потрогал его рукой. Зацепиться
действительно не за что, если уж начал падать, то удержать себя нечем. Он
опустился на колени и быстро пополз, глядя себе под нос, как спаниель,
почуявший куропатку.
Вот отсюда он начал падать – на железе остались длинные
свежие царапины, поблескивавшие в ведьминском лунном свете.
Добровольский быстро оглянулся – ему показалось, что из
чердачного окна кто-то пристально смотрит ему в затылок.
Ему редко что-то мерещилось, так редко, что на этот раз он
себе поверил. Нет, не мерещится. Действительно кто-то смотрит.
Осторожней, сказал он себе. Осторожней и быстрее.
Так. Царапины. Глубокие следы там, где снег не был слизан
промозглым мартовским ветром. Этот самый Парамонов, что лежит сейчас внизу с
вывернутой шеей, шел, высоко вскидывая ноги в валенках. Такие овальные мягкие
следы могут оставить только валенки.
Стоп, сказал себе Добровольский. Парамонов был обут в
высокие шнурованные ботинки, о которых Добровольский сам себе сказал почему-то
«лендлизовские», а вовсе не в валенки.
Думать было некогда, и он не стал сейчас думать. Он всегда
знал, когда нужно только смотреть, только запоминать, только складывать в себя
информацию, как складывает равнодушный компьютер.
Где следы Парамонова? Их не может не быть, потому что падал
он именно с крыши, на которой в данный момент сидел Добровольский, больше в
этом доме падать решительно неоткуда – все окна закрыты и законопачены «на
зиму» по русскому обычаю.