Вообще-то, если мать говорит — на два дня, может выпасть и счастливейшая неделя. А однажды она месяц где-то пропадала. Явилась как ни в чем не бывало — похудевшая и крикливая. Может, ее где-то там держали под замком, не выпускали, прятали? Эх, заперли бы ее на подольше… Одно время Вера даже раздумывала над неким письмом — просьбой насчет того, чтобы мать подержали где-нибудь взаперти, но не могла придумать — за что, и главное — куда бы и кому такое письмо послать.
* * *
В дни материных отлучек Вера кормилась как и где придется, ведь денег мать не оставляла никогда. Правда, перед отъездом закупала несколько кило баранок, сушила сухари в духовке, словно заключенному передачу готовила (и они вкуснейшими у нее выходили — посыпанные солью и сахаром), и оставляла шмат сала и кило сыра. На этом девочка жила. Иногда забегала к дяде Вале, и там всегда что-нибудь находилось, уж яичницей тебя накормят в любом случае. Сама себе часто готовила замечательное блюдо «мурцовку» — Серега научил: много жареного лука, залитого кипятком с мукой; такой отличный суп, чреватый, однако, долгой изжогой…
Еще она бродила по базарным рядам и помогала хозяйкам поднести кошелки до трамвая, за что ей давали яблоко или огурец какой-нибудь, а то и пять, иногда десять копеек…
Несмотря на неприязнь к любой толпе, базар она любила: там каждый занят своим делом, каждый знает чего хочет и ни минуты не бросает на ветер.
…Если долго ходить вдоль рядов и смотреть на еду, узбеки угощают. Узбеки добрые. Отрезают липкий жгут-косицу от бруса сушеной дыни или гроздку винограда оторвут и протянут: «Ай, чиройли кизимкя!..»
С некоторыми обитателями Алайского она уже была хорошо знакома. Слева от главных ворот сидел мастер Хикмат, чинил расколотую фаянсовую посуду. Вера стояла рядом минут по двадцать, смотрела, как с помощью ручного привода в виде древнего лука и сверлышка, вокруг которого петелькой обернута тетива, он сверлит в черепке дырочки, а затем скрепками их соединяет. Чашки, блюдца, чайники возрождались к новой жизни, в этом были и справедливость, и доброта…
В сторонке у забора сидела на складной холщовой табуретке старуха — продавала нитки, гребешки, мотки бельевой резинки, а также всякий причудливый хлам, который все же находил свой спрос и был предметом постоянной Веркиной тревоги: среди старых открыток она давно приглядела себе две: на одной, блекло-серой, неуловимо нежной, испуганной по настроению, мчалась карета с невидимой и загадочной девушкой внутри. Почему девушкой? Тонкая рука высовывалась из распахнутой дверцы, то ли пытаясь остановить карету, то ли подавая кому-то знак…
На другой открытке сидел волоокий красавец со свисающей с кресла кистью прекрасной руки… Верка боялась, что кто-то опередит ее и купит эти старые открытки, и тогда все пропало. (Что же пропало? — удивлялась она самой себе, и не могла ответить. Желания, почти все ее желания, в то время были настолько сильны, что смириться с любой потерей, любым не-достижением желания было невыносимо…)
Каждое утро блеклая, с измученным лицом женщина приводила и усаживала под старым дубом, изобильно плодоносящим патронами крупных желудей, своего слепого и одноногого, вечно пьяного мужа. На плече его сидела птица-ворон, Илья Иванович, гадатель, источник благосостояния семьи. Мужик с утра был уже выпимши, но при нем всегда находилась бутылка, и в течение дня он на ощупь наливал себе водки в граненый грязный стакан, опрокидывал его, и с новой, возрожденной силой, сипло кричал:
— Кто в судьбу свою заглядывать желает
— Па-адхади, Илья Иванович гадает!
или:
— Тебе счастье или горе ожидают?
Па-адхади, Илья Иванович гадает!
Были в его поэтическом арсенале еще несколько версий, сменявших друг друга в течение дня.
В полуденное время инвалид засыпал, открыв рот и опершись спиной о ствол дуба. Его храп перекрывал даже зазывные вопли торговцев дынями. В эти минуты Илья Иванович, привязанный шпагатом за лапку к единственной, в пыльном хромовом сапоге, ноге хозяина, бродил вокруг ствола по убитой растрескавшейся земле и клевал лакированные панцири желудей, удивленно отпрыгивая, если какой-нибудь высоко подскакивал от удара клювом.
Если кто доверчивый и рисковый все же подходил, не жалея десяти копеек, ворон нырял клювом в корзинку со скатанными в трубочку записками и доставал одну — там какое-нибудь счастье обязательно обещалось: «сакровище пиратов», например, «каварная любовь прекрасной половины» — это на всякий случай, для любого пола…
Довольно часто своей судьбой интересовался айсор Кокнар из сапожной будки по соседству. Разворачивал бумажку, внимательно вчитывался в прорицание, шевелил губами, качал головой, говорил: «Я так и знал!»… Он был, кстати, дядькой Веркиного одноклассника Генки Гамзанянца; однажды хулиганы раскачали его будку вместе с ним, вопящим изнутри, и опрокинули ее набок…
Вечером жена слепого забирала его домой — пьяненького, с вороном на плече, — убогого предсказателя базарной фортуны…
Вере нестерпимо хотелось узнать свою судьбу — например, не выпадет ли такого счастья, чтоб мать куда-нибудь навеки запропала?… Однако для гадания Ильи Ивановича нужны были десять копеек, деньги немалые, на дороге не валяются… Нет, пусть уж судьба улыбается пока таинственно и призывно…
Масса лавочек, будок, навесов, палаток, тележек занимает все окрестные к Алайскому улицы и переулки аж до Бородинской, до Алексея Толстого, до Крылова… Отовсюду, под крики перевозчиков товаров: «Пошт, пошт!!!» — «поберегись!», — несется узбекская музыка, монотонная и одновременно сложно-витиеватая, с горловым надрывным похныкиванием… Под своими навесами, прямо на виду у толпы, работают ремесленники: жестянщики, кузнецы, плотники, гончары. Чего только не найдешь в этих будках — развешанные на дверях медные кумганы, подносы, кружки… В глубине лавок — штабеля разновеликих сундуков, препоясанных цветными медными и жестяными поясами, свежеструганные люльки-бешики для младенцев, ведра-тазы любых размеров… Дощатые заборы захлестнуты цветастыми волнами сюзане и ковров…
Через каждые сто-двести метров восходит над жаровнями синий, нестерпимо благоуханный дым от шашлыков… Вообще на Алайском видимо-невидимо забегаловок, харчевен и шашлычных, да просто столиков на одной ноге, под открытым небом, где можно перекусить и даже, кому захочется, — выпить красного винца.
…Часто Верка забредала в конец базара, где под брезентовым навесом один парень готовил вкуснейший лагман. Огромный, бритый наголо, великолепно сложенный, — стоял, голый по пояс, и хлестал себя по спине и груди длинными веревками растянутого теста.
Брезгливые кричали ему:
— Эй, что делаешь?! Он весело отвечал:
— Слоистей будет!
Тридцать лет спустя картина «Лагманщик на Алайском базаре», где он, сверкая улыбкой на почти черном лице, все еще стоит, и будет всегда стоять, хлеща себя по могучей спине веревками растянутого теста, — продана за 34 000 долларов на аукционе в Ницце. В борьбу за ее обладание вступят адвокат из Лиона, генеральный менеджер сети отелей «Холидей Инн» и некий бизнесмен из Чикаго, собственно, и взвинтивший последнюю цену до невероятного предела, после чего никто, кроме него, на это небольшое полотно уже не претендовал.