Семипалый еще пытался сохранить спокойствие на лице, но желчь уже разливалась в складках рта, потемнели глаза, отвердели желваки на скулах. Семипалый привык, чтоб ему подчинялись. Слишком он забаловал эту невоспитанную и невежественную девку, слишком много воли дал — сам виноват… Ладно! Пусть катится на все четыре… Но прежде, конечно, надо избавиться от ребенка. Неизвестно, что она выкинет через год, через пять лет. По наследникам он пока не тоскует. Задобрить ее, что ли? Или припугнуть?
Катя, между тем, оделась и, судя по всему, собиралась куда-то основательно — раскрыла свой черный фанерный чемодан и складывала в него вещи стопкой.
— Ты куда? — насторожился Семипалый.
Она подняла голову, скинула с лица прядь пепельных волос и сказала мягко, почти благодушно:
— Я ж тебе сказала — надоел. Тошно с тобой… Командуй вон Сливой… Пинцем… А то вели Жабе убить меня, как вы того, возле будки, убили.
— Заткнись! — он отшвырнул простыню и вскочил на ноги. Сказал врастяжечку, как тогда, у будки:
— Не горячись, Катя… уйдешь, когда захочешь, как человек. И шмотки все заберешь… Кольцо тебе куплю с камушком… Только уговор — ребенка отсюда не унесешь…
Катя глядела на него с изумленной, застилающей глаза ненавистью. Ах ты, Юрькондратьич, тварь семипалая! Как же ты, между тем, боишься меня! Да и не меня, вернее, а свое же семя! Нет, дружок, и живот от тебя унесу, и оберу, и заложу весь твой гадюшник… Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, от могилы на Пискаревке… от подвала эвакогоспиталя… А от тебя, сука семипалая, подавно уйду…
Он осторожно подвигался к ней, протягивал правую руку, говорил что-то, уговаривал… Хотел по-хорошему? Нет, было в его говорке что-то страшненькое.
— Боишься меня? — хрипло спросила она и оскалила гладкие свои белые зубы в улыбке. Отступила, оглянулась мельком — близко ли дверь, — подобралась вся, как для прыжка, и сказала:
— Правильно, бойся! Подпалю я тебя. Не обижайся!.. Вот что хотела сказать.
И прежде чем он кинулся на нее, успела вертким обманным движением, подавшись вправо, ринуться назад, мимоходом лягнув стул в живот Семипалому, шибануть дверь ногою и вылететь на улицу…
…На углу переулка она остановилась, медленно подошла к Цилиному лотку и, пытаясь унять бушующий кашель в груди, выдавила:
— Циля… налей… чистой…
Мирно тренькнул трамвай за спиною. Двое парней в футболках, в полотняных белых брюках прошли, горячо что-то обсуждая… — и один из них оглянулся на Катю.
— Налей еще… — тяжело дыша, бормотнула Катя.
Циля с суровым интересом наблюдала, как мучительными крупными глотками прокатывается газировка в узкой шее девушки.
— Катя, шо ты желтая, как моя жизнь? Поговорили за политику? — Циля бросила взгляд на лоскут оторванного рукава Катиного платья. — Зашьем тонкой иголочкой, сам черт не заметит…
— Циля, они меня убьют! — тоскливо и трезво проговорила Катя. — Налей еще… — взяла из рук Цили стакан и, согнув ногу в колене, осторожно обмыла газировкой окровавленную ступню.
— Н-на, — сказала Циля, отрывая полосу от полотенца, — перехвати пятку, шоб зараза не попала.
И, вздохнув, добавила просто:
— Ну, шо тебе сказать, Катя? Раскладуха у мене найдется…
…Вот только жила Циля в соседнем переулке, и это было из рук вон плохо — в любую минуту могли выследить Катю холуи Семипалого. Впрочем, особенно попереживать по этому поводу Катя не успела: вечером того дня, когда Циля привела ее к себе в комнату, — угловую комнату длинного кирпичного барака, — Катя свалилась с высокой температурой, замолола чепуху: про какого-то ребенка, которого надо куда-то убрать, словом — горячка не горячка, а что-то вроде того.
Лежала беспомощная, жаркая, обливалась слезами и часто звала какого-то Сашу, уговаривая его на лодке кататься.
Вот такое еще удовольствие на бедную Цилину голову! Главное, неизвестно — заразная она, Катя, или нет. Тут же дети бегали — Розка и Вовка. На ночь Циля забирала их к себе в постель, и перед сном они возились с приглушенным смехом, отпихиваясь друг от друга кулаками и коленками, поскуливая.
— А ну, ша! — грозно шикала на них Циля. — Больной человек в доме!
Ко всем еще прочим радостям образовался у Кати нарыв на той самой пятке, которой она на стекло напоролась. Вечерами Циля проводила сеанс лечения: кипятила на примусе воду в тазике, командуя Розкой и Вовкой, посылая их в аптеку то за стрептоцидом, то за свежими бинтами. Подтаскивала к раскладухе тазик с горячей водой, цепко хватала Катину ногу за тонкую щиколотку и опускала в воду, не обращая внимания на стоны и крики. Парила, спокойно сопя, удерживая дергающуюся от боли ногу в тазу.
— Молчи, холера! А то в больницу сдам…
Среди ночи Катя иногда приходила в себя, приподнимала голову, старалась понять — где она и, вспомнив, что это Циля лежит там, тюленьей тушей, на кровати, звала испуганно:
— Циля!
— Ха?!
— Дверь заперта?!
— Заперта.
— На засов?!
Циля, сопя, поминая чуму и холеру, сползала с высокой кровати и шлепала к ведру с водой.
— Пей! — приказывала она, поднимая могучей ладонью Катину голову и поднося к ее губам холодную скользкую кружку. — На засов, на замок, на цепочку, на швабру, на веровку.
И Катя опять роняла голову и уплывала в тоскливые парные туманы, чтобы часа через три, на рассвете, опять всплыть и вскрикнуть:
— Циля! Дверь заперта?!
…Однажды, очнувшись, она увидела над собой литую Цилину грудь и проговорила слабо:
— Циля, найди врача. Надо сделать аборт.
— Кому? — спросила та, отплывая в противоположный угол комнаты и окутываясь клубами тумана, как вулкан Везувий на старой открытке.
— Семипалому… — пробормотала Катя, уронив голову на подушку.
Днем дежурить возле Кати оставались дети. Двое курчавых, как негритята, смешливых чуда-юда: Розка-Вовка.
Катя открывала глаза и спрашивала верткую кудрявую головенку:
— Розка, дверь заперта?
— Кать, я — Вовка.
— Вовка, запри дверь на засов…
— Да она заперта сто раз, — отвечал тот, косясь в открытую дверь барака на зовуще-зеленую траву во дворе, на теплые круглые камни в пыли.
— Опять песня с тою дверью… — тихо докладывал он вечером матери, и они с Розкой прыскали, переглядывались, а Циля хмурилась.
Розка, которая пошустрее была, как-то спросила:
— Кать, а зачем дверь на запоре держать?