Быть может, я выражаюсь недостаточно точно, но мне безразлично, как звучит то, что я говорю, для тебя или для любого другого. Я не просто один из евреев, и не тоже еврей, я по сути своей такой же еврей, как все те евреи. И это самое важное! Именно это все последние месяцы преследовало меня! Мне в лицо смотрел тот факт, который составляет основу всей моей жизни.
Он мне рассказал все это по телефону в первую же ночь после своего возвращения; он говорил быстро и невнятно, проглатывая слова, будто иначе не мог выразить, что с ним произошло и почему жизнь его снова приобрела смысл, неожиданно для него самого она приобрела огромный смысл. Однако к концу первой недели, когда ни один из тех, кому Генри повторял свой рассказ, не понял, почему он отождествляет себя с детишками из хедера, и не проникся его объяснениями, когда ни один человек не отнесся серьезно к его идее, что, чем ужасней ему казалась обстановка в Израиле, тем чище становилась его душа, и когда никто не оценил, что в полнейшей извращенности метаморфоз, произошедших в нем, и заключается их преобразующая сила, его лихорадочное возбуждение перешло в глубокое разочарование, и он впал в еще более глубокую депрессию, чем до отъезда.
Измученная и подавленная, Кэрол позвонила кардиологу и сообщила ему, что поездка не удалась и состояние Генри ухудшилось. Он, в свою очередь, напомнил ей о том, о чем предупреждал с самого начала: для некоторых пациентов эмоциональный стресс после операции может оказаться намного тяжелее, чем сама операция. Он же вернулся к работе, сказал ей хирург, и ходит на службу каждый день. Несмотря на беспричинные приступы депрессии, он все же может заставить себя выполнять свои обязанности, а это значит, что раньше или позже он придет в себя и снова станет нормальным человеком, как и прежде.
Не прошло и трех недель после этого разговора, как посреди рабочего дня, попросив Венди отменить всех больных, записавшихся на вечерний прием, Генри повесил на крюк свой халат и вышел из кабинета. Он взял такси и прямо из Нью-Джерси поехал в аэропорт «Кеннеди», откуда позвонил Кэрол, чтобы сообщить о своем решении и попрощаться с детьми. Если не считать паспорта, который он таскал в своем нагрудном кармане уже много дней подряд, он вылетел в Израиль рейсом компании «Эль-Аль»
[34]
, не взяв с собой ничего: у него был только пиджак и кредитные карточки.
Прошло пять месяцев, но Генри так и не вернулся обратно.
Шуки теперь читал в университете лекции по современной истории Европы и вел еженедельную колонку в одной из газет левого крыла, но по сравнению с тем временем, когда он входил в правительство, ему приходилось общаться с меньшим количеством людей; в основном он проводил время в одиночестве и поэтому старался как можно чаще преподавать за границей. Он устал от политики, говорил он, и от всех своих старых развлечений. «Я даже перестал быть великим грешником», — признавался он. В качестве офицера запаса он был на Синае во время Войны Судного дня
[35]
; он оглох на одно ухо и практически ослеп на один глаз, когда разорвавшийся египетский снаряд отбросил его на пятнадцать метров от его позиции. Его брат, тоже офицер запаса, служивший в парашютно-десантном отряде, а в гражданской жизни занимавшийся архитектурой, был захвачен в плен, когда арабы взяли Голанские высоты. После отступления сирийцев израильтяне нашли его вместе с другими попавшими в плен ребятами из того же взвода: руки у всех были скручены за спиной и привязаны к столбам, врытым в землю, каждого из них кастрировали, обезглавили, а пенис засунули в рот. На опустевшем поле битвы валялись ожерелья, смастеренные из их отрезанных ушей. Через месяц после получения этих вестей отец Шуки, сварщик, скончался от удара.
Шуки сообщил мне обо всем этом совершенно будничным тоном, маневрируя в плотном потоке машин и кружа по боковым улочкам в поисках местечка недалеко от центральных кафе, где можно было бы оставить машину. В конце концов ему удалось втиснуть свой «фольксваген» между двух автомобилей, загнав его на боковую дорожку перед многоквартирным домом.
— Мы могли бы посидеть, как старые приятели, глядя на спокойное море, но я помню, что в прошлый раз тебе больше понравилась улица Дизенгофф. Я помню, как ты пожирал глазами молодых девушек, и каждая в твоем представлении была шиксой.
— Неужели это правда? Вообще-то, я никогда не видел разницы межу порядочными девушками и шиксами.
— Я лично больше этим не занимаюсь, — проговорил Шуки. — Не то чтобы девушки меня больше не интересовали, просто я для них стал слишком старый и они меня вообще не замечают.
Много лет тому назад, поводив по Яффо и показав достопримечательности Тель-Авива, Шуки затащил меня в какое-то шумное кафе, где завсегдатаями были его приятели журналисты, — там мы играли в шахматы в течение нескольких часов, а потом он повел меня в квартал красных фонарей и в качестве особого угощения для туриста предложил снять румынскую проститутку на улице Яркон. Теперь же он повел меня в безлюдное, невзрачное местечко, где в глубине зала стояли автоматы для игры в пинбол, а на улице были выставлены столики, за которыми не было никого, кроме парочки солдат с их девушками. Когда мы сели за столик, он сказал мне:
— Нет, садись лучше с другой стороны, чтобы я мог тебя слышать.
Хотя он еще не превратился в бегемота с его карикатурного автопортрета, теперь он мало походил на темноволосого стройного юношу, отчаянного гедониста, который восемнадцать лет назад привел меня на улицу Яркон. Волосы, которые раньше тяжелыми локонами падали ему на лоб, теперь поредели, и он носил прическу, называемую «внутренний заем», зачесывая жиденькие седые прядки через плешь на макушке; поскольку некогда круглые щеки обвисли, черты его лица казались крупнее и менее утонченными. Но самым большим изменением в его внешности была ухмылка, не имеющая ничего общего с весельем, хотя он знал, что такое веселье, и умел веселить других. Думая о гибели его брата и последовавшим за этим инсультом у отца, приведшим его к безвременной смерти, я понял, что эта ухмылка была для него вроде повязки на ране.
— Ну как там Нью-Йорк? — спросил он.
— Я больше не живу в Нью-Йорке. Я женился на англичанке и переехал в Лондон.
— Значит, ты теперь в Англии? Мальчишка из Джерси с вечно грязной физиономией, который пишет книги, вызывающие ненависть евреев, — как тебе удается выжить в таком месте? Как ты переносишь вакуум? Пару лет назад меня пригласили читать лекции в Оксфорде. Я пробыл там полгода. Во время обедов, что бы я ни сказал, кто-нибудь из сидевших рядом со мной всегда спрашивал: «Да неужели?»
— Ты явно не любишь светские беседы.
— Если честно, я ничего не имею против. Мне просто нужно было уехать отсюда, отдохнуть, сменить обстановку. Каждая дилемма, возникающая у евреев, какой бы она ни была, словно попадает здесь под увеличительное стекло. Того, что ты живешь в Израиле, хватает тебе по горло: ты можешь ничего не делать и все же ложишься в постель измочаленный до предела. Ты когда-нибудь замечал, что все евреи кричат? Даже иметь одно ухо — этого более чем достаточно для тебя. Здесь все только черное и белое, середины нет. И все кричат, и каждый всегда прав. Здесь все чересчур, даже крайности, и проблем слишком много для такой маленькой страны, как наша. Оксфорд был для меня передышкой. «Скажите, пожалуйста, мистер Эльчанан, как поживает ваша собака?» — «У меня нет собаки». — «Да неужели?»