Салли Молсби так и останется моим подарком отцу. Это — моя месть мистеру Линдбери за те вечера и выходные, которые моему отцу приходилось проводить в цветных кварталах, собирая дань. Это — небольшой подарок моему отцу за долгие годы службы, исполненные нещадной эксплуатацией Джека Портного. Я выцарапал эту награду у «Бостон энд Нортистерн».
В ССЫЛКЕ
Если воскресенье выдается теплым и солнечным, то примерно двадцать мужчин из окрестных домов (мы сейчас возвращаемся в эпоху, когда я был «центром поля») собираются, чтобы поиграть в софтбол. Играют они с девяти утра до часу дня. Ставки — доллар с носа. Судит матч наш дантист, старикан Вольфенберг. Он закончил вечерние курсы на соседней улице, но для нас эти курсы все равно что Оксфорд. Среди игроков — наш мясник и его брат-близнец — водопроводчик, владелец бакалейной лавки, хозяин бензозаправки, где покупает бензин мой папа — всем им от тридцати до сорока лет. Хотя для меня их возраст не имеет никакого значения. Для меня — все они «мужчины». Они не вынимают изо рта своих отсыревших сигар даже тогда, когда стоят на базе. Понимаете? Они не мальчики, не юноши, но — мужчины. С животами! С мускулами! С волосатыми ручищами и лысыми головами! А их голоса?! Громоподобные — их можно слышать за квартал! У них, наверное, голосовые связки — толщиной с бельевую веревку! И легкие размером с дирижабль! Им никто не скажет: «Перестань мямлить! Говори нормально!» Нет! А как они обращаются друг к другу во время игры?! Они не бормочут себе под нос, когда недовольны решениями судьи— они орут на него! Их тирады кажутся мальчишке, который только начинает постигать искусство сарказма, верхом остроумия. Особенно его восхищает человек, которого отец мальчика (то есть мой папа) называет «сумасшедшим русским». Это Бидерман, владелец кондитерской на углу (и букмекерской конторы) — у него даже есть разносчики. «Абракадабра» — говорит он, и зафутболивает мяч куда подальше. Обращаясь к доктору Вольфенбергу, Бидерман неизменно говорит: «Ну, слепого судью я еще могу себе представить. Но слепой дантист?!»
Нет, этого Бидерман представить не в состоянии, и потому бьет себя перчаткой по лбу.
— Ты лучше играй, шут гороховый, — отзывается доктор Вольфенберг — вылитый Конни Мак: двухцветные туфли с дырочками и огромная панама на голове. — Начинай, Бидерман, пока я не удалил тебя с поля за грубость.
— Но как же тебя учили на этих курсах, док? По Брайлю, что ли?
Пока Бидерман подтрунивает над Вольфенбергом, над Бидерманом, в свою очередь, изгаляется человек, который больше похож на бетономешалку, чем на гомо сапиенс — Алли Соколов. Полматча он поносит из центра поля тех, кто стоит на базе, а когда на базу становится команда Алли Соколова, то поток его ругательств обрушивается уже на центр поля. Причем ни одно из его бранных выражений не имеет никакого отношения к тому, что происходит на поле. Как раз наоборот. Если мой папа в какое-то из воскресений оказывается свободен от службы, то он тоже приходит на стадион вместе со мной. Отец знает Алли Соколова (как и многих других) еще с детства. Они все тогда жили в Центральном районе — это уже женившись на маме отец переехал в Ньюарк. Папа говорит, что Алли всегда был таким — «настоящим клоуном». Когда Алли, разражаясь проклятиями, мчится ко второй базе (там уже к этому времени никого нет — только доктор Вольфенберг сметает метелочкой песок с базы), стадион аж заходится от восторга — все хохочут, аплодируют, кричат, подбадривают его…
— Давай, Алли! Покажи ему, Соколов!
Доктор Вольфенберг, который воспринимает себя чуточку серьезнее, чем следовало бы непрофессионалу (впрочем, он немецкий еврей) неизменно поднимает при этом руку, объявляя очередную подачу сыгранной (хотя игру уже давным-давно остановил Алли Соколов). Доктор Вольфенберг поднимает руку и обращается к Бидерману:
— Соблаговолите отвести этого придурка обратно в центр поля.
Ну как не любить таких людей! Я сижу на трибуне напротив первой базы, вдыхаю терпкий по весне аромат бейсбольной рукавицы — запах пота, кожи и вазелина — и хохочу от всей души. Я не могу представит себе, что можно жить в каком-то другом месте. Зачем куда-то уезжать, если здесь есть все, чего может пожелать моя душа? Насмешки, шутки, выпендреж, розыгрыши — все это делается ради смеха! Мне это нравится! И в то же время они относятся к игре совершенно серьезно. Вам бы видеть их в конце игры, когда проигрывающие должны выложить по доллару. Не говорите мне, что они не воспринимают это всерьез! Проигрыш или победа — это вам не шутка… И все-таки — шутка! Это-то и очаровывает меня больше всего Они неистово бьются за победу, и в то же время устраивают из жестокой схватки клоунаду. Они устраивают представление! О, как это здорово, что я вырасту евреем! Буду жить в квартале Викуахик и играть по воскресеньям в софтбол на Ченселлор-авеню — клоун и спортсмен, валяющий дурака умница и опасный игрок.
Где я нахожусь, вспоминая все это? И когда я обо всем этом вспоминаю? Когда командир воздушного лайнера Мсйерсон заходит на посадку в Тель-Авивском аэропорту. Я сижу, прижавшись носом к иллюминатору, и думаю: «Да, я ведь могу исчезнуть, поменять имя — и обо мне никто уже не услышит…» В это время самолет ложится на крыло, и взору моему впервые открывается Азия. С высоты в две тысячи футов я смотрю на Землю Израильскую, где зародился некогда народ иудейский. И душу мою пронзает иоспоминание о воскресных матчах по софтболу в Ньюарке.
Пожилые супруги за моей спиной (Соломоны — Эдна и Феликс), которые за час полета умудрились рассказать мне все о своих детях и внуках, живущих в Цинциннати (рассказ, естественно, сопровождался показом фотографий, которыми буквально набиты их бумажники), теперь подталкивают друг дружку в немом восхищении перед открывшимся их взгляду зрелищем; они тычут в бок своих новых знакомых из Маунт-Вернона, сидящих по другую сторону прохода (Перлы — Сильвия и Берни), чтобы и те посмотрели на высокого, симпатичного еврея-юриста (холостого! Отличная партия для чьей-то дочери!), который вдруг начал плакать, как только самолет коснулся еврейской взлетно-посадочной полосы. Но слезы навернулись на мои глаза вовсе не от встречи с землей обетованной, как это представляется Соломонам и Перлам, — нет! Я плачу потому, что в ушах моих звучит голос девятилетнего мальчишки! Мой собственный голос! Мне девять лет. Да, я и в самом деле брюзга, насмешник и кветч. Да, я ною, и в моем писклявом голосе вечно слышатся нотки недовольства и раздражения («Можно подумать, — говорит моя мама, — что ему обязан весь мир! Это в девять-то лет!»). Но я умею еще и смеяться! Я умею шутить — вы не забыли? Я энтузиаст! Романтик! Я потрясающий имитатор! Девятилетний жизнелюб!
— Я на стадион, ма! — кричу я в кухню, постукивая по бейсбольной рукавице пахнущим рыбой кулаком. Мне некогда мыть руки, мне некогда выковыривать из зубов остатки пищи: — Ма, я на стадион! Вернусь к часу…
— Погоди минутку! Во сколько? Куда?
— На стадион! — ору я во всю глотку. Так я кричу, когда очень зол — только сейчас, я знаю, это обойдется без последствий. — Посмотреть на мужчин!
Именно эта фраза заставила меня расплакаться, когда самолет коснулся Эрец Исроэль: «посмотреть на мужчин».