Ни один день не был таким длинным.
И таким жарким.
Соль отражала солнечные лучи, приумножая их силу, делая практически бесполезным его крохотное укрытие, убивая его самого и убивая мехари, которому он связал все четыре ноги, когда тот опустился на колени. Душа Гаселя болела, оттого что он причиняет животному незаслуженное страдание, и это после стольких лет верной службы.
Он молился, словно в полусне, и проводил долгие часы неподвижно, не шевеля даже рукой. Например, отгоняя муху, которых здесь и не было, потому что даже мухи не переносили подобного ада. Он старался обратиться в камень, отрешившись от своего тела и его потребностей, сознавая, что в гербе не осталось ни капли воды, чувствуя, как ссыхается его кожа, испытывая странное ощущение, будто кровь сгущается у него в венах и течет с каждой минутой все медленнее.
После полудня он потерял сознание и остался лежать, привалившись к телу верблюда, с широко открытым ртом, утратив способность втягивать в себя воздух, который стал почти плотным и словно упрямо отказывался спускаться к нему в легкие.
Туарег бредил, однако его пересохшее горло и посиневший язык не сумели издать ни звука. Затем, когда мехари вздрогнул и жалобный крик, родившийся в утробе бедного животного, вернул его к жизни, он открыл глаза, но был вынужден закрыть их снова, сраженный белым сиянием солончака.
Ни один день, даже тот, когда умирал в агонии его первенец, харкая кровью и сплевывая на песок ошметки легкого, съеденного туберкулезом, не казался ему таким длинным.
Таким жарким.
Потом наступила ночь. Земля очень медленно начала остывать, воздух стал свободнее поступать в легкие, и он сумел открыть глаза, не испытывая ощущения, будто ему вонзают кинжалы в сетчатку. Мехари тоже очнулся от летаргии, беспокойно завозился и слабо проревел.
Гасель любил этого верблюда и сожалел о его неминуемой смерти. Тот родился у него на глазах, и с самого первого мгновения он знал, что это будет сильное, выносливое и благородное животное. Он с любовью за ним ухаживал и научил подчиняться голосу и контакту пятки с его шеей – это был особый язык, понятный только им двоим. Ни разу за все эти годы ему не пришлось его бить. И животное не пыталось укусить или напасть на него, даже в худшие дни гона
[28]
, весной, когда другие самцы становились истеричными и непокладистыми, бунтуя против хозяев и сбрасывая на землю груз и всадников.
Это прекрасное животное было настоящим благословением Аллаха, но пробил его час, и оно это знало.
Он подождал, когда над горизонтом взойдет луна, и ее лучи, отраженные солью, превратят ночь почти в день. При ее свете Гасель вынул наточенный кинжал и одним безжалостным, сильным и глубоким движением перерезал белоснежную шею животного.
Мужчина прочитал положенную молитву и собрал кровь, хлынувшую фонтаном, в одну из герб. Наполнив ее до краев, он начал медленно пить еще теплую и почти пульсирующую кровь – и вскоре почувствовал прилив сил. Подождал несколько минут, перевел дыхание и осторожно ощупал живот верблюда, который, будучи связанным, с приходом смерти так и не пошевелился, лишь опустил свою голову. Когда он уверился в том, что нашел нужную точку, то протер кинжал изношенной попоной животного и с силой вонзил его как можно глубже, повернув несколько раз, чтобы расширить рану. Когда Гасель вынул оружие, вылилось немного крови, а затем хлынула зеленоватая и вонючая вода, которой он до отказа наполнил вторую гербу. Под конец туарег заткнул нос рукой, закрыл глаза и прильнул губами к ране, всасывая прямо из нее отвратительную жидкость, от которой – он точно знал – зависела его жизнь.
Он выпил все до последней капли, хотя уже утолил жажду, а желудок угрожал взорваться.
Затем он сдержал спазмы, стараясь думать о чем-нибудь постороннем и забыть запах и вкус воды, которая больше пяти дней находилась в желудке верблюда. Ему потребовалась вся его воля туарега, стремящегося выжить, чтобы этого достигнуть.
Потом он уснул.
– Он мертв… – прошептал лейтенант Разман. – Он должен быть мертв. Вот уже четыре дня он не двигается.
– Хотите, я пойду проверю? – вызвался один из солдат, понимая, что подобным предложением он может заработать себе капральские нашивки. – Жара начинает спадать…
Лейтенант отказался один раз, потом второй, разжигая трубку с помощью огня на длинной и толстой веревке – зажигалке моряка, самой практичной в этих краях песка и ветра.
– Не доверяю я этому туарегу… – пояснил он. – Не хочу, чтобы он подстрелил тебя в темноте.
– Но мы же не можем торчать здесь всю жизнь… – заметил солдат. – Воды осталось на три дня.
– Знаю… – согласился Разман. – Завтра, если все останется по-прежнему, я пошлю по одному человеку с каждой стороны. Я не собираюсь глупо рисковать.
Однако когда он остался один, то спросил себя, а не будет ли большим риском сидеть и выжидать, подыгрывая туарегу, будучи не в силах разгадать его намерения, поскольку лейтенант не допускал мысли, что тот решил умереть от жары и жажды, без боя. Насколько ему было известно, Гасель Сайях был одним из последних по-настоящему свободных туарегов, благородным имохаром, почти принцем среди представителей его расы. Он сумел побывать в «пустой земле» и вернуться, он также был способен противостоять армии, мстя за оскорбление. Как-то не укладывалось в сознании, чтобы такой человек вот так взял и умер, почувствовав себя загнанным в угол. Мысль о самоубийстве не посещает туарегов, точно так же как и мусульман, которые знают, что тому, кто посягает на свою жизнь, никогда не попасть в рай. Возможно, беглец, как и многие другие представители его народа, на самом деле не был ревностным приверженцем веры и сохранил немалую часть своих старых традиций. Но даже если это и так, лейтенант не представлял, чтобы тот пустил себе пулю в лоб, перерезал вены или отдал свое тело на расправу солнцу и жажде.
У него имелся план, в этом лейтенант был уверен. Хитроумный и в то же время простой, в котором важную роль играли детали окружающего мира. Но как бы лейтенант ни ломал голову, ему не удавалось его разгадать. Он чувствовал, что странник играет на их усталости и на убеждении в том, что ни один человек не может выдержать столько времени без воды в подобной духовке. Туарег играючи внушал ему уверенность – доводя ее чуть ли не до подсознания, – что они стерегут труп, в результате чего солдаты безотчетно ослабляли бдительность. Но он вот-вот уйдет от них, будто просочится сквозь пальцы, как бесплотный дух, и исчезнет, проглоченный необъятной пустыней.
Эти предположения имели под собой вескую почву, и лейтенант это ясно осознавал. Однако, убедив себя в том, что он не может ошибаться, военный вспоминал невыносимую жару, которую ему пришлось перенести, спустившись на солончак, подсчитывал, сколько воды требуется человеку, будь он хоть трижды туарегом, чтобы выжить в подобном месте, и понимал, что все его доводы рассыпаются в прах и нет никакой надежды на то, что беглец все еще жив.