— Давай, огонь разжигай, — командует матушка Сыма Ляну. — Цзиньтун, вставай! И на речку — умываться.
Она выносит во двор пять сплетённых из лозняка корзин, похожих на люльки, и укладывает в них пятерых детей.
— Выпускай коз, — велит она Ша Цзаохуа.
Та, семеня тонкими ножками, взлохмаченная и заспанная, идёт в хлев. Козы дружелюбно бодают её и слизывают с коленок грязь. Ей щекотно, и она по-детски ругается, обзывая их чертями короткохвостыми и колотя по головам маленькими кулачками. Потом отвязывает их и треплет одну по уху:
— Иди, твоя Лу Шэнли. — И та, радостно помахивая хвостиком и быстро перебирая копытцами, направляется к корзинке с Лу Шэнли, которая лежит, задрав руки и ноги, и заливается плачем. Коза расставляет задние ноги, пятится, и болтающееся вымя оказывается над лицом ребёнка. Козий сосок ищет ребячий рот, ребёнок ртом ищет козий сосок, в этом молчаливом сотрудничестве движения обеих точны и слаженны. Сосок у козы большой, длинный, и Лу Шэнли ухватывает его, как хищный змееголов.
Одна за другой козы обоих немых, а также Сыма Фэн и Сыма Хуан подбегают к своим хозяевам и тем же манером пристраиваются к детским ртам, демонстрируя такую же слаженность и навык. Золотистые лучи солнца освещают эту трогательную сцену кормления. Спины у коз выгнуты, глаза прикрыты, бороды чуть подрагивают.
— Вода вскипела, бабушка, — сообщает Сыма Лян.
— Пусть ещё покипит, — говорит матушка — она умывается во дворе.
Языки пламени яростно лижут днище котла на плите, переделанной ещё стариной Чжаном, поваром батальона подрывников. Сыма Лян в одних трусах, тощий, в его взгляде сквозит печаль. Вернулась с речки Няньди с двумя вёдрами воды на шесте. Длинная, по пояс, коса прихвачена на конце модной пластмассовой заколкой. Все козы дали детям уже другой сосок.
— Есть садитесь, — зовёт матушка.
Ша Цзаохуа накрывает на стол, Сыма Лян раскладывает палочки, ставит чашки. Матушка накладывает кашу: одна, вторая, третья, четвёртая, пятая, шестая — семь чашек. Цзаохуа с Юйнюй расставляют скамейки, а Няньди кормит Шангуань Люй. Слышится хлюпанье и чавканье. Заходят со своими чашками Лайди и Линди. Каждая накладывает себе сама.
— Как за стол садиться, так уже сумасшедших нет, — бормочет матушка, не поднимая глаз.
Обе сестры уходят есть во двор.
— Говорят, отдельная армия скоро вернётся, — сообщает Няньди.
Но матушка обрывает её:
— Ешь давай.
Я сосу матушкину грудь, стоя перед ней на коленях. Она ест в неудобной позе, отвернув лицо в сторону.
— Мама, как ты избаловала его, просто сил нет. Неужто до самой женитьбы будешь грудью кормить? — продолжает Няньди.
— Бывало и такое, — говорит матушка. — Вон отца Баоцая из западного проулка до самой женитьбы и кормили. — Я взялся за другую грудь. — Я тоже себя жалеть не стану, Цзиньтун. Буду ждать, пока наешься.
Какие только трудности не вынесла матушка, а молоко у неё оставалось таким же чудесным.
— Послушай, в самом деле, почему бы и его к козьему молоку не приучить! — не унимается сестра.
Няньди, я тебя ненавижу!
— Как поедите, все отправляйтесь пасти коз. И нарвите дикого чеснока на обед. — С этим распоряжением матушки завтрак, можно сказать, завершается.
Приминая попой роскошный травяной ковёр, Лу Шэнли ползла к своей личной белой козе. Та общипывала лишь нежные верхушки травы, и на длинной, мокрой от росы морде застыло высокомерное выражение барышни из благородных. Даже в те неспокойные времена луга были усеяны красивыми яркими цветами, от них разносился пьянящий аромат, вокруг тишь да гладь. Набегавшись, мы улеглись вокруг Няньди. Сыма Лян жевал травинку, по подбородку у него тёк зелёный сок. Желтоватые, мягко поблёскивающие глаза туманились грустью. Из-за выражения лица и из-за этой травинки во рту он походил на гигантских размеров саранчу. Та тоже жуёт траву, роняя из уголков рта зеленоватый сок. Ша Цзаохуа наблюдала за большим муравьём. Он забрался на верхушку травинки и теперь не знал, как оттуда выбраться. Я ткнулся в гроздь мелких золотисто-жёлтых цветов, от их запаха стало щекотать в носу и захотелось чихнуть. От моего звонкого чиха лежащая на спине Няньди испуганно подскочила. Открыла глаза, недовольно покосилась на меня. Пожевала губами, сморщила нос. Потом снова закрыла глаза. Похоже, сомлела на солнышке. На выпуклом гладком и чистом лбу — ни морщинки. Густые ресницы, пушок на верхней губе, аппетитно выпяченная нижняя. Уши мясистые, как и у всех женщин из семьи Шангуань, но не без утончённой красоты. Блузку из белого поплина ей подарила вторая сестра, Чжаоди: блузка самая что ни на есть модная, застёгивается посередине на пуговицы с уточками-мандаринками.
[92]
На груди угрём извивается длинная коса. Ну а теперь надо сказать пару слов о её грудях. Небольшие, плотные, они ещё не созрели, не налились и поэтому сохраняли форму, даже когда их обладательница лежала на спине. В промежутках между пуговицами кое-где виднелась белоснежная кожа, и хотелось пощекотать их травинкой, но духу не хватало. С Няньди мы не очень-то ладили, её возмущало то, что я до сих пор сосу грудь, и пощекотать её для меня было всё равно что погладить зад тигра. Самые разные чувства роились в душе. Кто-то продолжал жевать травинку, кто-то по-прежнему наблюдал за муравьём, а кто-то ползал. Белые козы смотрелись благородными дамами, чёрные — вдовушками. Ели они без аппетита: как люди при виде обильной еды не знают, с чего начать, так и козы на разнотравье не знают, к какой травке потянуться. Апчхи! Козы, оказывается, тоже чихают, да ещё как громко. Близился полдень, и вымя у них уже отяжелело. Выдернув стебель щетинника, я решил всё же погладить тигра. Никто не заметил, как я тихонько просунул стебелёк в образовавшийся из-за торчащей груди проём. В ушах словно жужжало, сердце прыгало, будто кролик. Травинка дотронулась до белой кожи. Никакой реакции. Заснула, что ли? А если заснула, почему не похрапывает? Я повертел травинку, чтобы покрутилась кисточка на другом конце. Няньди подняла руку, почесала грудь, но глаза не открыла. Наверное, думает, глупая, что это муравей туда заполз. Я продвинул стебелёк ещё глубже и снова повертел. Она хлопнула себя по груди, поймала мой стебелёк и вытащила его. Глядя на него, села и, зардевшись, уставилась на меня. Я расхохотался во всё горло.
— Ах ты паршивец маленький! — рассердилась она. Как же мама избаловала тебя! — Она прижала меня к земле и шлёпнула пару раз по попе. — Мама тебя балует, а вот от меня ты этого не дождёшься! — И она сурово сдвинула брови. — Просто повеситься на титьке готов!
Вздрогнувший Сыма Лян выплюнул разжёванную травинку, Ша Цзаохуа оторвалась от своего муравья. Оба непонимающе уставились на меня, потом, с таким же выражением, — на Няньди. Я пару раз всхлипнул — так, для порядка, потому что чувствовал: моя позиция выигрышнее. Няньди встала, гордо тряхнула головой, и её коса переметнулась с груди на спину. Лу Шэнли добралась до своей козы, но та попыталась увернуться. Девочка уже ухватила её за сосок, но недовольная коза повернулась, боднула её, и ребёнок упал с каким-то блеянием: не знаю, плач это был или нет. Сыма Лян вскочил и с гиканьем помчался со всех ног, вспугнув по дороге целую стаю краснокрылой саранчи и несколько маленьких бурых птичек. Быстро перебирая тоненькими ножками, Ша Цзаохуа направилась туда, где над травой высились большие, с кулак, мохнатые шары фиолетовых цветов, и стала рвать их. Я поднялся, зашёл к Няньди сзади и принялся колотить её кулаками по попе, грозно приговаривая: