– Как же мастер Бехзад сделал это? – спросил я себя.
Я не отрывал глаз от зеркала, а рука сама нашла иглу – так женская рука берет сурьму, чтобы подвести глаза. Не колеблясь, словно я протыкал приготовленное для росписи верблюжье яйцо, я спокойно с силой вонзил иглу в зрачок правого глаза и вытащил.
В двустишии, выведенном вязью по краю зеркала, которое я держал в руке, поэт желал нескончаемой красоты и радости тому, кто смотрится в него, и вечности самому зеркалу.
Улыбаясь, проделал я процедуру со вторым глазом.
Долгое время сидел не двигаясь. Просто смотрел.
Цвета вокруг не потемнели, как я ожидал, а словно слегка смешались. Но в общем пока я видел достаточно хорошо.
МЕНЯ ЗОВУТ КАРА
Когда утром Главный казначей и его люди, соблюдая установленную церемонию, открыли дверь, глаза уже настолько привыкли к красноватому приглушенному освещению, что свет зимнего утра, ворвавшийся со двора, показался мне чересчур ярким и неестественным. Я, как и мастер Осман, не пошевелился: мне чудилось, что, если я сдвинусь с места, исчезнет запах пыли и плесени, до которого, казалось, можно дотронуться рукой, а с ним пропадут и следы, которые мы ищем.
Мастер Осман со странным восхищением, будто впервые увидел что-то необыкновенное, смотрел на выстроившихся в два ряда служителей и золотые лучи солнца.
Дверь снова закрылась. Я со все возрастающим беспокойством ходил по комнатам вверх-вниз, с волнением думая о том, что здесь мы не найдем необходимых нам сведений, что нам не хватит времени. Я понял, что мастер Осман не слишком тщательно занимается нашим делом, и высказал ему свои опасения.
Как истинный мастер, он ласково взял меня за руку: «Нам остается лишь стараться видеть мир таким, каким его видит Аллах, и уповать на его справедливость. Я чувствую, как среди этих рисунков и вещей на нас снисходит милость Аллаха. Вот смотри: игла, которой мастер Бехзад ослепил себя».
Он приблизил к ней лупу, чтобы я мог лучше рассмотреть ее, я посмотрел внимательно на этот неприятный острый предмет и увидел на кончике влажное розовое пятно.
– Для старых художников, – сказал мастер Осман, – вопрос о том, можно ли менять манеру своей работы и цвета красок, которым они отдали всю жизнь, был делом совести. Они считали недостойным сегодня видеть мир глазами восточного шаха, а завтра – глазами западного правителя, как нынешние мастера.
Он не смотрел ни на меня, ни на книгу, лежащую перед ним. Казалось, взгляд его устремился в бесконечность. На открытой странице «Шах-наме» сошлись армии Ирана и Турана; лошади сталкивались друг с другом, сабли кавалеристов крошили щиты и рассекали всадников, истекающие кровью тела без голов и рук падали на землю, отважные воины, выхватив сабли, убивали друг друга, и все это было изображено в красочных праздничных тонах.
– Когда великих мастеров прошлого вынуждали работать в чужой манере и подражать чужим мастерам, они смело брали в руки иглу и ослепляли себя, чтобы защитить свою честь, и после этого, до того момента, когда на них сходила как награда Аллаха вечная слепота, они клали перед собой какую-нибудь замечательную миниатюру и смотрели на нее не отрываясь часами, иногда днями. Они не поднимали головы, и иногда из их глаз на лист падали капли крови; мир и смысл этого рисунка с пятнами крови постепенно вытеснял зло, сидевшее внутри художника, глаза которого потихоньку покрывались пеленой. Какое это счастье! Знаешь, на какой рисунок я хотел бы смотреть до того, как окончательно ослепну? Хосров примчался на коне ко дворцу Ширин и ждет ее – есть такой рисунок, выполненный в манере старых мастеров Герата.
Возможно, он стал бы подробно рассказывать об этой сцене, но я перебил его:
– Учитель, мастер, а мне бы хотелось не отрываясь Смотреть на милое лицо моей любимой. Я женился на ней три дня назад. Двенадцать лет я с тоской думал о ней. Сцены, изображающие любовь Ширин и Хосрова, всегда напоминает мне о ней.
Лицо мастера Османа, может, и выражало некий интерес, но интерес этот не имел отношения ни к моему рассказу, ни к сцене войны, изображенной в лежащей перед ним книге. Он будто ожидал доброй вести. Убедившись, что он меня не видит, я взял иглу и отошел.
В одной из комнат, находящейся по соседству с баней, был укромный уголок, где хранилось множество причудливых сломанных часов – подарки разных европейских королей и правителей. Я пошел туда и там внимательно рассмотрел иглу, которой, как рассказал мастер Осман, ослепил себя Бехзад.
На кончике иглы совершенно явно блестела розовая жидкость. Неужели легендарный мастер Бехзад действительно ослепил себя этой иглой? Неужели мастер Осман повторил это деяние Бехзада? Думая, что обязательно спрошу его об этом, я машинально перебирал лежащие передо мной в беспорядке рисунки и вещи. Мое внимание привлек сделанный на ткани рисунок свадебного кортежа. Я увидел изображенную там лошадь, и сердце мое учащенно забилось.
Передо мной была лошадь со странными ноздрями. Она несла на себе капризную невесту и смотрела прямо на меня, будто собиралась открыть мне тайну. Хотелось кричать, но голоса не было.
Я схватил ткань, натыкаясь на вещи и сундуки, бросился к мастеру Осману и положил перед ним свою находку:
– Ноздри у лошади точно такие, как у лошади на рисунке, сделанном для книги Эниште!
Он вплотную приник к лупе, которая почти касалась рисунка.
– Как видите, – не выдержал я затянувшегося молчания, – лошадь здесь нарисована в другой манере, но ноздри те же. Художник старался видеть мир, каким его видели китайцы. Рисунок похож на китайский, но как будто рисовали не китайцы, а наши.
Лупа мастера словно приклеилась к рисунку, а его нос к лупе.
– Ноздри лошади усечены, – произнес он наконец, тяжело дыша.
– Усекать ноздри лошадям, чтобы они лучше дышали и дольше бежали, – вековая традиция монголов. Однако лошади на том расплывшемся рисунке не напомнили мне монгольских. Они выполнены в персидской манере, как работы старых мастеров Герата.
– Но ноздри усечены точно как у монгольских лошадей, – напомнил я.
– Видимо, лет двести назад, когда установилось господство Тимура и его сыновей, кто-то из старых мастеров, работавших в Герате, сделал рисунок великолепной лошади и, то ли увидев, то ли вспомнив монгольскую лошадку, наградил ее изящно усеченными ноздрями. Некоторым художникам это понравилось, и они сами стали рисовать лошадям такие ноздри и учили этому своих учеников, говоря, что так рисовали старые мастера.
– Мастер, – сказал я с чувством восторга, – способ «недиме», как мы и ожидали, дал результат. Значит, все-таки есть у каждого художника своя манера?
– Не у художника – у мастерской, – уточнил он с гордостью. – Причем не у каждой мастерской. В некоторых мастерских, как в недружных семьях, каждый дует в свою дуду и не понимает, что счастье – в гармонии, а гармония – это счастье. Одни работают, как китайцы, другие – как туркмены, третьи – как ширазцы, четвертые