— Тебе нравится жить у отца?
— Да, очень, — ответила она, но как-то машинально; вопрос этот никакого чувства в ней не всколыхнул. — Простите, можно я возьму чайник?
Мэри отдала его. Спеши медленно, подумала она. У меня сильное ощущение, что времени расспрашивать ее будет предостаточно.
Не пленница, в том смысле, в каком пленница она сама, была вынуждена заключить Мэри. Тереза свободна ходить в пределах их обитания, куда ей требуется, это ясно. Нет у нее и желания убежать. Жизнь девочки здесь была словно бы единственной, какую она знала, и это заставило Мэри задуматься. Владельцы фабрик и заводов не использовали труд совсем уж маленьких детей, доставлявших излишне много хлопот; возможно, они брали восьмилетних, хотя Аргус утверждал, что девять-десять лет — идеальный возраст для ребенка, чтобы начать жизнь бесплатного работника, получающего за свой труд объедки и убогий кров. Следовательно, Тереза должна бы помнить свою жизнь до того, как ее спасли. Почему же она ее не помнит?
Необходимость в физических упражнениях вынудила ее мерить шагами свою каморку — четыре пары шагов исчерпывали ее размеры. Расхаживая таким образом не менее двух часов, по ее прикидке, Мэри утомила себя достаточно, чтобы уснуть, когда ее веки отяжелели. Проснувшись, она поела — хлеб всегда был свежий, заметила она — и села с Джоном Донном, чтобы как-то коротать эту жуткую бездеятельность.
Которая длилась не так уж долго: появился отец Доминус.
— Вы готовы приступить к работе? — спросил он, усаживаясь.
— В обмен на некоторые вопросы, готова.
— Так спрашивайте.
— Более полно опишите, что со мной было, когда вы меня забрали? Где точно я находилась? С кем была?
— Я не знаю, кто был ваш захватчик, — сказал он охотно, — но он настолько крупен, что, безусловно, страдает каким-то органическим отклонением, пришел я к выводу. — Он захихикал. — У него болел живот, и он оставил вас, чтобы облегчиться. Я собирал лечебные травы поблизости, и со мной был брат Джером с нашей тележкой. Вода родника неподалеку оттуда обладает особыми качествами, и я намеревался набрать ее в жбаны. Но вас ломало, а любой олух понял бы, что вы не эпилептичка по природе. Брат Джером уложил вас в тележку — и нас след простыл! Вот и все.
— Вы врач, отче?
— Нет, я травник — аптекарь. Лучший в мире, — объявил он зазвеневшим голосом. — Я не могу вылечить эпилепсию, но я могу укрощать ее, а это больше, чем имеет право сказать кто-либо другой. Среди моих детей есть эпилептики, но я даю им эликсир, и припадков у них не бывает. Точно так же многие мои дети были замучены глистами и всякими паразитами, включая плоских червей. Но более нет! Я могу вылечить почти что угодно. А то, чего не могу, держу под контролем.
— Чем страдала Тереза?
— Сестра Тереза, будьте так добры. Во младенчестве джин вместо молока, в первые годы жизни скудость еды. Это воздействует на их память, — сказал он убедительно. — А теперь не могли бы мы начать?
— Начать что, собственно говоря?
— Историю моей жизни. Историю Детей Иисуса. Плодов моего труда как аптекаря.
— Я уверена, что буду изнемогать от интереса.
— Это никакого значения не имеет, сестра Мэри. От вас требуется писать под мою диктовку карандашом на дешевой бумаге, — сказал он, предъявляя толстую кипу, которая опустилась на полку, заставив ее звякнуть.
— Мои карандаши затупятся, — сказала она.
— И вам хотелось бы получить ножик, чтобы их затачивать, имеете вы в виду? Но у меня есть идея получше, сестра Мэри. Каждое утро я буду давать вам пять отточенных карандашей в обмен на пять затупившихся.
— Я была бы благодарна за полку для книг, — парировала она. — Этот столик недостаточно велик, отче, и мне хотелось бы придвинуть его поближе к решетке, когда вы будете диктовать. Книгам не следует лежать на земле, отсыревать и плесневеть.
— Как пожелаете, — сказал он равнодушно. Под его взглядом она сложила книги на пол, а столик придвинула ближе к нему.
— Значит, ваша Новая Библия к тому же и автобиография, отче?
— Конечно. Точно так же, как Ветхий Завет представляет собой историю деяний Бога среди людей, а Новый Завет — историю деяний Иисуса среди людей, Библия Детей Иисуса — это история деяний младшего сына Божьего — меня — среди людей и детей человеческих, — объяснил отец Доминус.
— Ах, так. — Мэри села, вытащила несколько листов дешевой бумаги, положила перед собой и взяла карандаш.
— Э-эй! — воскликнул старик, почти взвизгнув. — Один лист на один раз, сударыня! Слишком трудно пополнять мои запасы, чтобы допустить бессмысленное их расточительство кем бы то ни было.
— Сэр, — сказала она с иронией, — единственный лист бумаги мой карандаш проткнет, так как поверхность стола очень шероховата. Я намерена держать десяток листов под тем, на котором пишу, будто писцовую подкладку. Если вы человек науки, то должны это понимать сами без того, чтобы вам объясняли.
— Это было еще одно испытание вашего ума, — сказал он надменно. — Теперь начните вот так: «Бог есть тьма, ибо Бог пребывал до света, и разве Люцифер не есть носитель света? Сначала он Люцифер, а Сатана лишь потом. Каждый день он падает в обличье Солнца, сражается с Богом на протяжении тьмы и восходит ежеутренне для еще одного тщетного пути в ничто. Он думает, будто весы уравновешены, но Бог знает иное. Ибо тьма пребывает еще долго после того, как свет утрачивает силу, а тьма есть Бог.
Откровение это внезапно посетило меня, когда на тридцать пятом году жизни я нашел Первозданную Пещеру. Омфалос, Пуп, Вселенское Чрево, то место, которое я все еще называю Престолом Бога, местом Его пребывания. Ибо где найти Бога в этом мире света? Только когда я сподобился найти Престол Бога, я наконец все понял. Там, в черноте столь глубокой, что мои глаза ссохлись, ибо ни единой искорки света не видели они, там, в тишине столь глубокой, что мои уши ссохлись, ибо ни единого шепота не слышали, там я вступил в самый живот Бога. Я стал един с Ним и получил первое из многих грядущих откровений, пока Он развертывал передо мной Свою тьму слой за слоем».
Отец Доминус умолк, пока карандаш Мэри трудился, чтобы не отстать, а ее рассудок, ошеломленный, оберегал какую-то свою часть для ее собственных мыслей и впечатлений.
«Слоем» — написала она и остановилась, приподняв карандаш, устремив взгляд на морщинистое лицо, на смазанные белесые глаза с точками зрачков. Почему они сужены до точек, задался вопросом тот исключительно ей принадлежавший сегмент ее рассудка. Он чем-то себя одурманил? Тема диктовки, безусловно, указывала на что-то подобное, и все же… возможно ли, что он почти не видит? Что не скрюченные пальцы не позволяют ему писать свой трактат, но слабость зрения?
Не говори ничего принижающего, Мэри! Не говори ничего, что высмеет или иначе принизит его теологию.
— Я робею, — сказала она, — быть писцом подобного ума, отче.