Через секунду высвободилась и вторая рука демона, но, прежде чем он успел сделать что-либо еще, Тейлу спрыгнул в яму, ударив ногами в дно с такой силой, что колесо зазвенело. Тейлу схватил руки демона и прижал их к железу.
Энканис завопил от ярости, не веря своим глазам: ведь хотя он снова был прижат к горящему колесу и чувствовал, что Тейлу держит его крепче, чем разорванные цепи, он видел, как Тейлу тоже горит в пламени.
— Дурак! — завыл он. — Ты умрешь здесь вместе со мной. Отпусти меня и живи. Отпусти меня, и я больше не потревожу тебя.
И колесо не зазвенело в ответ, потому что Энканис действительно испугался.
— Нет, — сказал Тейлу. — Твое наказание — смерть. И ты его примешь.
— Дурак! Безумец! — Энканис тщетно рвался из рук Тейлу. — Ты сгоришь в пламени вместе со мной и умрешь, как и я!
— Все в пепел возвращается, и эта плоть кончается. Но я — Тейлу, свой собственный сын и свой собственный отец. Я был прежде и пребуду после. Если я жертва, то только себе самому. И если возникнет нужда и меня вновь призовут, я приду судить и карать.
Тейлу держал Энканиса на горящем колесе, и никакие угрозы и вопли демона не могли поколебать его. Вот так Энканис ушел из мира, и вместе с ним ушел Тейлу, который был Мендом. Оба они сгорели дотла в той яме в Атуре. Вот почему священники Тейлу носят пепельно-серые рясы, а мы все знаем, что Тейлу заботится о нас, следит за нами и хранит нас от…
Джаспин начал выть и метаться в своих веревках, и Трапис прервал историю. Как только пропала нить рассказа, удерживавшая мое внимание, я соскользнул обратно в забытье.
После этого у меня возникло подозрение, которое никогда не покидало меня: может, Трапис — тейлинский священник? Его балахон был заношен и грязен, но когда-то давно он вполне мог иметь серый цвет. Некоторые части его истории звучали коряво и бессвязно, но другие — величественно и внушительно, словно он рассказывал наизусть что-то полузабытое. Из проповедей? Из «Книги о Пути»?
Я не спрашивал. И хотя в следующие месяцы частенько заглядывал в подвал, больше ни разу не слышал, чтобы Трапис рассказывал какую-либо историю.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ТЕНИ
Все время, проведенное в Тарбеане, я продолжал учиться, хотя большинство уроков были тяжелыми и болезненными.
Я научился просить подаяние — своеобразное применение актерского искусства к очень трудной публике. У меня получалось хорошо, но на Берегу с деньгами было туговато — чашка для подаяния часто оставалась пустой, что означало холодную и голодную ночь.
Путем проб и ошибок я отыскал правильный способ разрезания кошельков и освобождения карманов от содержимого. В последнем я особенно преуспел. Всевозможные замки и засовы тоже быстро сдали мне свои секреты. Мои ловкие пальцы нашли такое применение, какого мои родители и Абенти и предположить не могли.
Я научился убегать от людей, у которых была неестественная белозубая улыбка. Смола деннера постепенно отбеливает зубы, так что если сладкоежка прожил достаточно долго, чтобы его зубы совершенно побелели, то наверняка он уже продал все, что у него было. Тарбеан полон опасных людей, но никто не страшен так, как сладкоеды, мучимые отчаянной жаждой все новых порций смолы. Такие могут убить за пару пенни.
Я научился вязать самодельную обувь из лохмотьев. Настоящие башмаки отошли для меня в мир грез и мечтаний. В первые два года мои ноги всегда были замерзшими или порезанными — или и то и другое вместе. Но к третьему году ступни стали похожи на старую задубелую кожу; теперь я мог часами бегать босиком по грубым городским булыжникам и вообще не чувствовать их.
Я научился ни от кого не ждать помощи. В дурных районах Тарбеана зов о помощи привлекает хищников не хуже запаха крови.
Я спал наверху, уютно устроившись в потайном месте, где сходились три крыши. Из глубокого сна меня вырвали звуки грубого резкого смеха и топота ног в проулке внизу.
Топот внезапно прекратился, и за звуком рвущейся ткани последовал новый взрыв смеха. Скользнув к краю крыши, я глянул вниз, в проулок. Там собралось несколько взрослых мальчишек, почти уже мужчин, одетых, как и я, в лохмотья и грязь. Их было пятеро или шестеро. Они тяжело дышали после бега, я слышал их дыхание даже на крыше. То исчезая в тенях, то вновь появляясь, они сами были как тени.
Объект преследования лежал посреди переулка: маленький мальчик — лет восьми, не больше. Один из старших мальчишек прижимал его к земле. Голая кожа мальчугана бледно светилась под луной. Еще один звук рвущейся одежды — и мальчик издал тихий вопль, потонувший в сдавленном плаче.
Остальные наблюдали и переговаривались тихо и жадно, их лица скалились в жестоких голодных ухмылках.
Меня несколько раз преследовали ночью, а пару месяцев назад даже поймали. Посмотрев вниз, я с удивлением обнаружил у себя в руке тяжелую красную черепицу, готовую к полету.
Но, оглянувшись на потайное место, я остановился. Здесь лежало лоскутное одеяло и полбуханки хлеба. Здесь были спрятаны деньги на дождливый день: восемь пенни, которые я копил на случай, если удача вдруг повернется ко мне спиной. И самое драгоценное — Бенова книжка. Здесь я был в безопасности. Даже если я зашибу одного из этих, остальные окажутся на крыше в две минуты. И тогда, даже если мне и удастся сбежать, идти будет некуда.
Я положил черепицу и вернулся в то, что стало моим домом. Свернулся клубочком в укрытии ниши под нависающей крышей, до боли сжал в кулаках одеяло и стиснул зубы, пытаясь отгородиться от бормотания, прерываемого грубым хохотом и тихими безнадежными рыданиями.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
ИНТЕРЛЮДИЯ. ПОИСК ПРИЧИН
Квоут махнул Хронисту, чтоб тот отложил перо, и потянулся, сцепив пальцы над головой.
— Давненько я не вспоминал об этом, — сказал он. — Если ты хочешь докопаться до причины, по которой я стал Квоутом, то, пожалуй, стоит остановиться именно здесь.
Хронист наморщил лоб:
— Что вы имеете в виду?
Квоут помолчал, глядя на руки.
— Знаешь, сколько раз меня в жизни били?
Хронист отрицательно покачал головой.
Подняв глаза, Квоут ухмыльнулся и беззаботно пожал плечами:
— Я тоже. Ты, поди, думаешь, что такие случаи должны застревать в голове. Думаешь, я должен помнить, сколько костей я переломал, помнить все швы и повязки. — Он потряс головой, — Нет. Я помню только плач того мальчика в темноте. Четко, как звон колокола, — все эти годы.
Хронист нахмурился:
— Вы же сами сказали, что ничего не могли сделать.
— Мог, — серьезно ответил Квоут, — но не сделал. Я тогда сделал выбор и сожалею об этом выборе до сего дня. Кости срастаются, но сожаления остаются навсегда.
Квоут отодвинулся от стола.