Дядя Гриша приходил из кухни, садился возле Тимофеевой койки
и жалостливо смотрел на холмик под серым солдатским одеялом. Тимофей
подсматривал в дырку, проделанную в одеяле. Он ненавидел и боялся всех, весь
мир, и дядю Гришу ненавидел и боялся тоже, и даже однажды сильно лягнул ногой,
когда тот попытался его погладить.
Но дядя Гриша не ударил его в ответ, хотя Тимофей,
скрючившись под одеялом, ждал этого и уже пытался подставить коленку или ногу,
а не беззащитный бок, чтобы в коленку или в ногу в случае чего пришелся удар
рассвирепевшего дяди Гриши! Но тот не рассвирепел и не стал его бить. Никуда —
ни в коленку, ни в бок. С тех пор он стал приносить Тимофею картошку на
тарелке.
Тарелка была щербатая, толстая, с потрескавшейся эмалью и
синей полосой по ободку. На полосе было написано загадочное слово «минпрос».
Намного позже Тимофей узнал, что это означает «министерство просвещения», и
тарелки, из которых ели беспризорники, принадлежали именно этому
могущественному ведомству. Картошки в ней была целая гора, и сбоку еще лежал
изрядный шматок сливочного масла, который подтаивал и потихоньку съезжал в
тарелку, оставляя за собой желтую полосу. А с другого бока была щепотка соли —
солить, если мало покажется. Картошку дядя Гриша приносил огненную, только что
сваренную, и сразу уходил, наверное, чтобы Тимофей не стеснялся.
В первый раз Тимофей решил, что есть ни за что не станет —
вот еще, не надо нам вашей поганой доброты, знаем мы ей цену!… Но из тарелки
так пахло, и пар щекотал его волчьи ноздри, и слюна уже не помещалась во рту, и
он шумно глотал ее под одеялом, и картошка, предназначенная именно ему, ему
одному, пересилила гордость и страх.
Он стянул с головы одеяло, давясь и обжигаясь, съел все до
крошечки, без масла и соли, и еще донышко вычистил пальцем, и палец тоже
облизал, и нырнул под свое одеяло, и вдруг заснул, оттого что в животе было
тепло и сытно. Он спал, должно быть, совсем недолго, потому что его разбудил
дядя Гриша, вернувшийся за тарелкой, но все же спал, и это было чудом, потому
что спать он перестал еще в подвале.
В подвале содержали таких, как он, — проданных в рабство,
приготовленных на убой. Маленький Тимофей каждую ночь ждал, что придут его
убивать, и не спал, готовился дорого продать свою никому не нужную жизнь. Его
не убили случайно, он сбежал и долго слонялся по холодным улицам, искал еду,
ничего не нашел и пристроился под каштаном помирать. В Калининграде тогда было
много каштанов. Его нашли и отправили в детский дом, и стали давать еду, и понемногу
он даже начал говорить и спать, и перестал кусаться и бояться любых
прикосновений.
А дядя Гриша изо дня в день приносил ему картошку в тарелке
с надписью «минпрос», и ничего вкуснее Тимофей Кольцов не ел больше никогда и
нигде.
Едва заработав первые деньги, он нашел дядю Гришу,
постаревшего, совсем спившегося, кое-как тянувшего лямку на свои скудные
пенсионные, и валандался с ним, и лечил, и сделал ремонт в его однокомнатной
«малогабаритке» на Советском проспекте. Всего этого Тимофею Ильичу казалось мало,
все это не шло ни в какое сравнение с той картошкой, которая так упоительно
пахла, и ее было так много, что первый раз в жизни он наелся досыта именно ею,
дяди-Гришиной картошкой!
Кольцов похоронил детдомовского повара на самом лучшем
городском кладбище, на самом «козырном» месте, среди местной братвы и
криминальных авторитетов, которые и на кладбище оставались исключительно
«авторитетными» — кругом черный полированный мрамор, гранитные глыбы, надписи
золотом с непременными вензелями. Дяде Грише он тоже соорудил гранитную глыбу и
надпись золотом написал, и все равно этого казалось мало, мало, а он так хотел…
заплатить и маялся от сознания, что заплатить не может.
Его выручила Катерина. Она всегда его выручала.
Откуда-то она проведала про дядю Гришу, хотя — вот ей-богу!
— он никогда не рассказывал ей о нем. Они тогда только поженились, и на Пасху
она потащилась за ним на кладбище. Впереди он, раздосадованный тем, что
тащилась чуть позади него новоиспеченная жена, а еще чуть позади охрана, без
которой он, ставши олигархом, даже в сортир не ходил. Охрана волокла веночек и
букетик, предназначенные для повара.
Они дошли до «аллеи звезд», как в народе именовалось
«козырное» кладбищенское место, и Тимофей Ильич зашел за оградку. Он понятия не
имел, что должно делать на кладбище. Вспоминать, что ли, и что-то говорить, но
как разговаривать с покойниками?! И никакого дяди-Гришиного присутствия
поблизости он не чувствовал, и что говорить — не знал. Что еще один завод
купил? Что после того, как он заработал первый миллиард, перестал считать
миллионы? Какое дело до этого могло быть покойному детдомовскому повару?!
Кольцов понятия не имел, что должен делать возле мраморного
дяди-Гришиного монумента с вензелями и позолотой, и поэтому просто стоял и
выжидал время, когда уже можно будет уйти отсюда, вернуться в машину и там, в
машине, начать зарабатывать следующий миллиард, и тут в оградку вошла Катерина,
на которой он недавно женился.
Она потеснила Тимофея от монумента — он с неудовольствием
посторонился, — вытащила из холщовой старомодной сумки совочек и три кустика
анютиных глазок. Корни были заботливо обернуты в мокрую газету и прикрыты
целлофановым пакетиком. Катерина деловито развернула немудрящие цветочки,
раскидала гравий и совочком выкопала лунки. Тимофей стоял и смотрел, как она
сажает цветы, как весенний ветер треплет ее волосы, как она отряхивает грязные
ладошки и жмурится от солнца. Из пластмассовой бутылки из-под колы она полила
каждый кустик, очень трогательный в своей поникшей сиротливости среди гранита и
мраморной крошки. Потом достала общепитовскую глубокую тарелку и широкогорлый
термос — откуда он взялся у нее в сумке?!
Она открутила крышку, из термосного нутра пошел пар и
поднялся сытный картофельный дух, и на тарелке оказалась гора вареной картошки.
Как когда-то.
Катерина тихонько поставила тарелку на гравий, поднялась и
отошла, старательно на Тимофея не глядя.
Ему вдруг стало трудно дышать, галстук впился в шею и начал
душить. В глазах все странно подернулось дымкой и поплыло, и больше ничего он
не видел, ни Катерины, ни охранников, ни синего холодного весеннего
прибалтийского неба. Он смотрел только на тарелку картошки в окружении поникших
анютиных глазок, и слезы текли по его щекам, и он утирал их кулаком, и ему
становилось легче, и он даже думать забыл о том, что недавно мучился от стыда.
В тот день он понял, что больше не должен платить. Как будто
дядя Гриша сказал ему об этом.
Он не должен платить, потому что детдомовский повар жалел
его и кормил не «за что-то», не по долгу службы, не из корысти, а от доброты. И
еще он вдруг понял, что есть чувства, за которые нельзя заплатить. Нельзя, даже
если очень хочется!
Доброта. Любовь.
Можно быть благодарным, а заплатить — нельзя.