Князь сошел с высокого помоста, сел за один из длинных столов, приказав принести поесть. Ему подали кашу — пшеничную, масленую, с молоком и медом. Аскольд вкушал пищу едва ли не жмурясь от удовольствия. В последнее время он особенно пристрастился к хорошей еде, еще больше разжирел от обильной пищи и малоподвижного образа жизни. А к чему ему двигаться? Вон он ходит, приволакивая ногу, речь хоть и стала внятной, но все равно звучит словно у пьяницы с похмелья. А вот посмаковать еду… В жизни всегда есть чему порадоваться.
— Эй, подайте вина. Темного и густого, заморского.
— Не усердствовал бы ты в возлияниях, Николай, — сказал находившийся тут же Агапий. Христианин почти каждый день заходил к князю, следил за его самочувствием, приносил новые вести. Ворчал, выражая недовольство происходящим. Но Аскольд на его ворчание не реагировал, смирился даже с этим чуждым нелепым именем — Николай.
— Вина!
Тогда Твердохлеба (она тоже тут, всегда рядом, уже никто и не помнит, когда на Щекавице уединялась) встает и повторяет приказание стоящему у дверей гридню. Голос у нее спокойный и уверенный, полный сдерживаемой властности, не привыкший ни к шепоту, ни к крику. Аскольду приятно слышать ее, приятно, что она рядом. А ведь она враг. Была врагом… Почему же он никогда не попрекнул ее услышанными страшными тайнами? Он вообще изменился в последнее время. Стал молчаливым и суеверным. Все чаще замыкается в себе.
Твердохлеба сама наливала ему вина в высокий бокал зеленоватого византийского стекла.
— Я гадала на крови, — говорит она. — Были хорошие предзнаменования. И волхвы на капище гадали — тоже предсказали благую весть: сказали, что ты поднимешься выше, чем когда-либо.
— Эх, — вздохнул христианин Агапий. — Грязным делом занимаетесь. А ведь в Библии сказано: не ворожите и не гадайте.
Никто не ответил на его ссылку на Библию. Но Агапий продолжал говорить, дескать, ни одно пророчество не несет в себе прямого смысла, все завуалировано, все иносказательно. Судьбу не предскажешь, а только прогадаешь имеющееся.
— Тьордлейва, ты заметила, как тихо? — неожиданно вмешался Аскольд. — А ведь сейчас русалья неделя. Раньше девушки в эту пору хороводы водили, песни пели — даже сюда, в детинец, долетали их голоса.
Твердохлеба ничего не ответила мужу. Да и что сказать, если и так ясно: не до празднований сейчас, когда в городе столько чужаков, — ни один родитель не решится дочерей со двора отпустить.
Из-за двери донеслись грубые голоса, смех. Вошли древляне. Аскольд продолжал, есть, словно не замечая их. А что смотреть, что за радость видеть, какую волю взяли наемники, как они без стеснения входят в княжью гридницу, даже не думая приветствовать князя с княгиней.
Их пришло пятеро — все еще в боевой раскраске, у всех оружие у пояса, и не какое попало, а из лучшего булата, приобретенного в Киеве. Уселись на боярские скамьи, ржут. С ними их князек Мал — в костяном ожерелье на голой груди, длинные волосы удерживает сверкающий венец византийской работы.
— Где же твои бояре, Аскольд? Неужто так нас убоялись, что и лика в детинец не кажут?
Мал встал, прошелся по гриднице в своих мохнатых, оплетенных ремнями сапогах. Бесцеремонно приблизившись к князю, взял из его рук бокал с вином, пригубил. Да за такое руку рубить!.. Но Аскольд молчал. Даже не взглянул на дикого древлянина.
Тот процедил вино сквозь усы, сплюнул, ставя бокал на столешницу.
— Гадость иноземную лакаешь, князь. Все-то вы, варяги, на чужое заритесь. Нет, чтобы меда душистого испить.
А сам глаз с Твердохлебы не сводит. Она сидела прямая, сверкающая дорогой парчой и длинными колтами-подвесками, свисающими вдоль нарумяненных щек. Но глаз под взглядом дикого древлянина не опустила, только губы презрительно скривила. И Мал стушевался, отошел к дальней скамье, стал скрести ногтями по волосатой груди. Но нет-нет да и поглядывал на жену Аскольда. Понравилась ему княгиня Твердохлеба. Таких баб он еще не встречал. Ведь видит, что Твердохлеба в летах, а ведь как свежа, ядрена, статна. Глаз не отвести. Но глядит так, что он даже робеет. Ну да ладно. Сила-то теперь у него, не у этой развалины Аскольда. И Твердохлеба рано или поздно поймет это.
Аскольд продолжал загребать ложкой кашу. Даже когда в гридницу шумно вошел с преданными гриднями Дир, он не поднял глаз.
Дир был слегка во хмелю. Улыбался.
— Благая весть, брате. Уже вторая ладья с варягами на подходе к Киеву стольному. Что-то не ладится у Олега с его единоплеменниками, раз они целыми ладьями покидают его. А последние из прибывших — торговцы. Как донесли, едут они на юг с товаром. Вот видишь, а ты опасался, что из-за происходящего люди перестанут торговать к нам ездить. Но эти уже и мыто готовятся платить. Стали утром у Угорских рынков, скоро к тебе явятся с дарами. Так что, брат…
Он не договорил, словно вспомнив о чем-то, велел одному из гридней привести Карину.
Тут Аскольд впервые поднял глаза…
— Я ведь говорил тебе, Дир, чтобы ты оставил эту бабу. Замучаешь ее до поры, и чем тогда Эгильсона будешь стращать?
— Да что ей сделается? Ну, провалялась в горячке послеродовой несколько дней, я ведь ее и так не трогал. Сейчас поправляется. И нечего ее как боярыню нежную, лелеять. Да, брат Мал?
И он весело хлопнул древлянина по плечу.
Тут появился посланный гридень, тащивший за рукав Карину.
— Вот твоя краса, княже, — толкнул он ее вперед.
У Карины был утомленный вид. В лице ни кровинки, под глазами тени. Волосы заплетены кое-как, но одета нарядно, в темно-зеленый шелк, широкие рукава расшиты золотыми зигзагами.
— А вот и ты, красавица-волчица! — улыбнулся Дир. Притянул ее к себе, стал лапать, мять, как шкурку соболя. Карина в его руках была будто неживая. Взгляд устремлен перед собой, грубую ласку Дира словно и не замечала. Дир же смеялся.
— Гляди, Аскольд, что ей сделается? Я ее в тряпки Ангуш нарядил, в самую пору ей пришлись. Видишь, видишь?
Он задирал Карине подол, бренчал длинными подвесками сережек. И вдруг разозлился:
— Что, сука, молчишь?! Благодари меня. В ногах ползай!
Он рванул ее за косу, толкнул. Древляне смеялись, глядя на упавшую к ногам Дира девушку.
— Отдай ее нам, князь. Она у нас, как кошка, завизжит! — Но Дир только осклабился.
— Всему свое время, други. Я еще сам ее не трогал. Вот попробую, чем это она Ториру глянулась, да вызнаю у нее про их дела тайные. Так, сучка?
Он вновь поднял ее рывком, стал целовать, как будто кусая, в плотно сжатые губы. И вдруг опять разозлился на ее бесчувственность, отшвырнул так, что она, падая, налетела на древлянского князя. Начала подниматься, выпрямилась. Посмотрела на Мала. Тот только хмыкал в усы.
— Не таись, красавица. Глупо это. Я ведь князю Диру уже все про тебя поведал. И как Торир тебя любил, и как ты его наворопницей к нам на зимние торги приезжала.