Сонька ни на какие упражнения не шла. «Я муки тела испытала, пока рожала. На большее не пойду». Потом все прошло, но был у Соньки очень толстый период. На руках младенец, а на тулове оплывший живот, руки-ноги в квадрате. Ну, она и скажи дочери: «Донашивай пока мою шубу кроликовую, она широкая, обхватит тебя без подчеркивания». Соня приняла это нормально, после матери донашивать не грех. А велосипедист возьми и взвейся, как кострами синие ночи.
– Так отдайте дочери свое новое пальто, если вы мать! А эту молевую кормушку самое время на помойку снести.
А новое пальто у нее тоже было старое. От тетки из Москвы, которая сидела высоко и клевала глубоко. Пальто три или четыре года уже ношенное, голубое-голубое, как свод небесный, на нем воротничок из обрезков норочки, так слегка молью помечен, тут след, там полосочка, но все вместе с коричневыми перчатками смотрелось на ах. И что главное: животастой Соньке оно тоже шло. Тут и сошлись вода и камень, лед и пламень. И то, и другое годилось для дочери, но и матери грезилось голубое, и зятю тоже, а Варьке было по фигу.
В борьбе за пальто она победила, но, так ни разу и не надев в ту зиму, отдала дочери. А зять-велосипедист сказал, что он с детства ненавидит кроликов как некий символ некой противной ему жизни. Не уточнил, какой именно. Поэтому лучше будет, если она снимет шубу с вешалки вообще. Возмутилась она (мысленно): а что ты сделал для моего ребенка, живя в его квартире, чтоб требовать и то, и другое, и третье? Он гордо ответил, тоже мысленно: посмотрите на лежащего в колыбели ребенка. Вот, мол, что он создал! «Большой труд! – съязвила она громко. – А где висит эта колыбель или стоит, неважно. На чьи деньги вбит (мысленно) гвоздь для колыбели? Гвоздь – просто образ. Колыбели теперь стоячие».
И он ответил, что взял девушку за так, потому как очереди за ней не стояло. Сонька рыдала. А когда через пять лет зять уехал на велосипеде, трем женщинам – матери, дочери и уписанной внучке – в голову не могло прийти, что это навсегда. Прищемил штанину булавкой и канул, как будто корова его языком слизала. В багажнике у него были сменные рабочие ботинки и свитер – свитер как раз был хороший, толстый, теплый и мягкий. Соня его носила дома без юбки, он был ей до колен, типа мини-платье. Как-то засквозило, кинулись искать свитер – нету, значит, муж увез. Сволочь такая, знает же, что у жены кашель и ей нужно тепло. Но сволочь исчезла без объяснений и со свитером. И что самое интересное – без следов. Вот был мужик – работал электриком на овощной базе, ездил быстро, смеялся громко, потел сильно – и никаких следов, никаких! На работе сказали, уволился. Оставалась одна зацепка – не снялся с учета в комсомоле. Но давайте громко сейчас посмеемся над этой зацепкой, тогда тоже уже смеялись, разве что не так громко.
Ни разу не объявился велосипедист, ни копейки не прислал на Варьку, одним словом, был человек – и канул при помощи велосипеда. Хотя безграмотно сказать – канул на велосипеде. Но ведь следов на самом деле не оставил нигде и никому.
И вот теперь Сонька в третий раз идет замуж, идет, извините, за выкреста. Не разведенная с первым, не зарегистрирована со вторым, значит, и этот будет брак не по правилам, будь он проклят.
Нелепое слово «выкрест» мать как-то коробило. Глупое слово. Потому как по нынешним временам смысла в нем ни грамма. Ну, скажи «еврей», что плохого? Евреи – непьющий народ, культурный, вежливый, взял десятку до десятого – день в день вернет. Зачем же она это подчеркнула? Мол, не бойся, мама: не украинец-велосипедист засратый, не этот промежуточный кацап Олег, играющий на баяне… Значит, был в этом слове «выкрест» еще неведомый матери, но ведомый дочери смысл. Может, он любил ее крепко, может, играл не на баяне, а на скрипке, может, само слово с корнем «крест» несло некоторую положительность изначально. И тут она вспомнила, что Соня не раз проговаривалась, что есть у них на работе мужчина, серьезный такой, как папа. А еще однажды спросила: как ты относишься к евреям? Хорошо, ответила мать, даже очень. «А некоторые люди нет». – «Ей-богу, такого не видела и не слышала. Вот, наоборот, знаю: многие еврея ищут: хорошие мужья, хорошие отцы».
Нет, что-то более важное сидит в голове у Сони. Разговор о выкресте – это несерьезно. Выкрест – это навсегда. Это как унесенный теплый свитер, это как сыграть на выходе «Прощай девка, рыжий глаз».
Со вторым мужем, баянистом, Соня прожила четыре года. Этим проклятым незарегистрированным браком. Это ж надо так испохабить приличное слово «гражданин». Соседка-учительница выразилась точно: дозволенная случка без обязательств и ответственности с обеих сторон. Не большого ума учительница, но определение дала точное.
Олег – баянист в клубе. Значит, практически всегда подшофе. Хотя не злой, а уж кастрюлю после каши выскабливал до состояния как новенькая. Простоватый он, конечно, был, но первый тоже вряд ли про коллайдер слышал. Было что-то для матери плебейское в слове «баянист». Но и велосипедист носил прищепку на штанине. Но она была вежлива с обоими, было бы дочери хорошо. Правда, что такое хорошо для дочери, было непростым вопросом. Однажды она открыто выдала матери: «Хорошо, мама, это когда у тебя мешок денег, остальное все хурда, но у нас с тобой его не было, нет и не будет. Мы бедняки, и грош нам цена».
Она тогда пыталась что-то возразить, что, мол, есть еще ум и здоровье – их за деньги не купишь. «Если скажешь сейчас „любовь“, – сказала Соня, – я тебя стукну. Неужели ты не знаешь, что это самая продажная на свете сука?» – «Нет, – сказала мать, – не знаю». И у нее ни с того, ни с сего прихватило сердце, она даже завалилась набок. Соня быстро сунула ей в рот валидол и сказала противным голосом: «Тема закрыта. Давай лучше попьем бедняцкого чая».
При размене все было отдано Соне. Она долго ходила по комиссионным магазинам, но все было много дороже, чем она могла вообразить. Она несколько лет жила в пустой однокомнатке с раскладушкой посередине.
Опять же случай. Съезжали обеспеченные соседи из соседней трехкомнатной квартиры. Очень смущаясь (редкое по сегодняшним временам явление), выезжающая хозяйка предложила посмотреть мебель, которую они собирались выбросить. Она тогда взяла диван-кровать, который по старости лет мог быть только диваном, а если с грохотом раскрывался, то выпускал такое количество пыли, что ее тут же надо было загонять обратно. Еще был стол с тремя одинаковыми стульями, трюмо с отбитым уголком. Зеркало треснутое не к добру, отбитое тем более. Для ворожбы от зла она навесила в отбитый край иконку Божьей матери и портрет покойного мужа в шапочке и с лыжей на плече, сюжет, безусловно, оптимистический. И еще ей достались книги с этажерки, которую соседка оставила себе. И она чуть не упала. Книги были одна в одну, как те, которые она выбросила сама, когда разменивала свою квартиру. Не в смысле те же самые, а в смысле точно такие же.
Соня уже жила с Олегом, баянистом из клуба, одновременно учителем музшколы. Если сравнить его с велосипедистом, то, по матери, получалась ничья. Первый был юморной, второй по любой просьбе, не корячаясь, играл, как умел. Был момент, когда она прониклась к нему добрым чувством. Заболела Варька. И она сказала, что возьмет больную к себе. У них наверняка и сквозняк, и не тот догляд за ребенком. Ах, каким восторгом вспыхнули Сонькины глаза! Но тут же стухли. «Туда-сюда возить – не оберешься. Когда ты уже уйдешь на пенсию, и заберешь ее к себе. Она мне столько крови портит. Только не будь балдой, возьми сейчас бюллетень». Так вот Олег сам принес на руках завороченную температурную Варьку и без слов сходил в аптеку и булочную, а уходя, поцеловал девчонку в щечки. «Интересно, мать ее целует или обходится без нежностей?» – подумала она и устыдилась мысли.