Я поднялась и без надежды помахала рукой Жанне. Она шла мне навстречу неуверенно, видимо, лихорадочно соображая, что за тетка возникла у нее на пути.
– Привет! – сказала она. – Вы тетя Катя, или я ошиблась?
– Нет, – ответила я и подошла, чтобы ее обнять, как ту девочку, которая росла у меня на глазах. Но она отстранилась, не демонстративно, а будто ей надо нагнуться и поправить запавший задник туфли. Я поняла, хотя в сердце кольнуло и подумалось о Миннесоте.
– Какими судьбами? – спросила она.
– Племянник здесь. Помнишь его – Миша – поехала крыша?
– Ну да, он ведь первый рванул в Израиль. А мы еще все надеялись, что в России есть умные… Это его девчонку вырвало? Я помню, Мишка тоже был тошнильный. А где ваш красавец?
Тут я вспомнила, как моя подруга вынашивала мысль поженить наших детей. И мой «красавец» сказал: «Мать, я что, мешком ударенный? Она же сука по определению».
– В Миннесоте, – сказала я. – Все у него путем.
Я увидела, как искривилось ее лицо от моей лжи. Разве я знаю, как там у сына? Разве я видела внуков? Разве он приглашал нас с отцом в гости? Наше общение – телефон на проводах раздражения. Так что не имело смысла так уж ей расстраиваться.
– У тебя-то все в порядке? Ты в новом замуже или просто тебя подвозят?
– Это мой третий. Но, судя по всему, не избежать и четвертого. Думаю, не рвануть ли в Финляндию к дочке. Ей там нравится, но, боюсь, мне будет холодно. Я полюбила солнышко.
– Детей нет?
– Вы всегда меня держали за идиотку. Я помню. Вы все время в меня тыкали Диккенсом…
– Да господь с тобой! Хотя виновата… Я сыну его тыкала, и многих других тоже. Ну, прости меня, старую дуру… Скажи (вот ведь идиотка, прости господи, ну кто меня за язык тащил щипцами моего детства), а может, вернешься домой? Знаешь, родину не дураки придумали…
– Я кто? – спросила она грубо и громко, можно сказать, на всю степь-пустынюшку, и мне даже показалось, что та всколыхнулась рыжим своим цветом и как бы чуть приподнялась.
– Родители-идиоты продали квартиру в Москве. Ехать к ним в деревню? Я что, ужаленная? Еще три раза замуж выйду, но назад ни ногой.
– Ну, хоть бы в гости приехала. Россия совсем другая стала (ну, кто из меня извлекает банальности?).
– С чего бы это она другая? С денег? С нефти?
– Вот бы и вышла дома за олигарха, раз тут не все получилось.
– С чего вы взяли? Может, я с этим еще останусь. Он хороший дядька, родители его – сволочи. Я им не подхожу. Он, дурак, страдает. Я ему говорю: насри! Чтоб задохнулись, жабы. Но у него понятия. Какой идиот придумал понятия? Бог? Так у него первый же внук – убийца. (Боже мой, я ведь только что об этом думала.) Ну, и где были понятия, если три человека на земле не могли в них разобраться. Каждый за себя. И нет закона слушать и почитать родителей. За что? За то, что родили? А я просила об этом? Это же им хотелось трахаться, ребенок – побочный случайный продукт. Вот и все.
И вдруг она зарыдала, громко так, по-русски, во всю ивановскую. Ее какой-то звериный вой поднял всех, вышел из машины ее мужчина, подошли мои, повернули головы верблюды, и только желтая пустыня не вставала стеной, не корчилась своим роскошным разноцветным телом, а Жанна, не переставая выть, пошла по дороге, за ней медленно ехал на машине муж – не муж, мои тоже стали мне махать руками: садись, мол. Так это и выглядело: две разъезжающиеся машины и идущая с открытым воющим ртом женщина.
– Надо ее догнать, – сказала я племяннику.
– Ей есть кому. А нам в другую сторону.
– Но я хочу знать, сядет она в машину или нет, здесь же степь да степь кругом.
– Это не степь, а пустыня, – сказала жена племянника. – Здесь другие правила. Она сядет в машину. Деваться ей некуда.
«Ну да, – думаю я. – Не всколыхнулась пустыня, не встала дыбом. В царстве покоя и высокого, высокого неба вопль русской бабы, потерявшей себя и во времени, и в пространстве, – ничто. Я все время смотрела в заднее стекло, я все-таки увидела, что она села в машину. Может, и сладится у нее тут в третий раз и не придется ехать к холодным финнам, которые вряд ли поймут идущее горлом горе. Именно оно шло из нее, а то я не знаю плач русских баб? Оказывается, куда бы ни занесла их судьба, кричат они одинаково. Великое русское плаканье, начавшееся в Путивле на городской стене. И нет ему конца. Степь ли, пустыня ли… Стонет русская баба во всех одеяниях и при разнообразных мужиках одинаково. Как волк в ночи… И это не интеллигентный цветаевский вскрик: „Мой милый, что тебе я сделала?“ Тут кричит сама русская суть. Кричит Русь».
Скажут: клевета на русских женщин! Они некрасовские! Они тургеневские!
Да бросьте вы! В пустыне выла та русская, что способна на раз бросить детей, на два – родителей, на три – выбросить младенца в сортир. И это только часть правды о ней. Вот и кричит в ней вселенский стыд и позор страшней волчьего воя… Я слышала… Я видела… Я знаю.
Толстый и тонкий
Он тяжело сопел, неся растянутую сумку, но запросто мог перегнать этого высокого и тонкого, в дорогом пальто с хлястиком, до которого почти доставала косичка из светлых и гладких волос. Что-то его, толстого и потного, будоражило: не то хлястик, не то эта косичка, не то задники ботинок, цена которым ой-ой-ой.
Хотелось перегнать и заглянуть в лицо, но сволочь-сумка так тянула жилы, что сердце уже колошматилось не в груди, а где-то в районе желудка, и желудок на это присутствие чужака как-то противно булькал, вызывая тошноту. Но тот, что шел впереди, вдруг остановился и стал что-то поправлять в дорогом ботинке, и он его догнал, увидел склоненное лицо и вот тут обалдел окончательно. Это был его одноклассник Серега Жареный, такая у него была фамилия, ни больше ни меньше.
– Серега! Ты? – спросил толстый одышливо и сипло.
И тот выровнялся. И смотрел на него с какой-то почти невероятной высоты, потому что сумка бухнулась на землю и ему пришлось без сил присесть на нее.
– А я иду и думаю, кто же это такой? Вроде знаю, а вроде и нет.
– А! Это ты, кругляш! – засмеялся длинный.
– Кругляш! – захохотал тот, что с сумкой. – Я и забыл! Я был маленький и верткий, да?
– Ты был жирдяй, – ответил другой добродушно.
– Ну да, ну да… У нас вся порода, у мужиков, такая, мясная…
Они отошли в сторону. Тонкий в черт знает каких мод пальто и с девичьим хвостиком и толстый с одышкой и сумкой большого переезда.
«Какой он стал убогий», – думал тонкий.
«Какой он стал – ну, как его? – слово такое, никакой памяти, а…» – вспомнил и неожиданно произнес вслух толстый:
– Ламурный ты стал прямо-таки.
– Ля мур – это любовь… Ты сказал почти правильно, хотя хотел сказать – гламурный.