Сейчас у них свет. И я представляю себе плачущего лося и слезы величиной с лампочку-миньон.
Окно наискосок от них прямо передо мной и мне тоже известно. Десять лет жизни окно в окно – это вам не просто так. Там живет пожилая дама, ей где-то под шестьдесят. Она сдает комнату четырем девчонкам-студенткам, а сама спит в кухне. Она мне объяснила, что брать семью боится: это значит, что и кухня будет занята, а девчонкам ходить в нее заказано. У них есть кипятильник для чая, кофе, а больше им на кухне и делать нечего. Хозяйка смотрит за чистотой, сама следит, чтобы простыни девчонки стирали вовремя, разрешает им пользоваться стиральной машиной. «Конечно, шумливо, как ни закрывай дверь. Четыре враз смеха – это, я вам скажу, немало. Но это не сравнить с детским плачем или там сварой мужа и жены». Дама спит на выброшенной кем-то тахте, без спинки и изголовья. Она внесла ее ночью сама, по частям. Сначала ножки и днище, а потом многолетний, выспанный матрац.
– Я боялась, нет ли клопов, – призналась она, когда мы шли из булочной. – Но, слава богу, нет. Она так удобно втиснулась возле батареи. Хорошо, что та греет едва-едва. Я повесила бра, и мне хорошо читается ночью. А под тахтой у меня чемодан с документами и фотографиями. Девочки у меня хорошие, но любопытные, унесла от них от греха подальше. Смотрю фотографии и поплакиваю.
Из своего окна я вижу это бра, а иногда и ее, курящую в форточку. Когда она стоит долго, начинаю за нее волноваться и воображаю, что она там себе думает.
Она думает о том, что единственный ее сын как уехал на Дальний Восток после института, так и не вернулся. Первое время писал, потом все реже, реже, совсем перестал. Она через милицию узнала его адрес. С ним было все в порядке, и она, гордая, не стала пользоваться адресом, полученным не родственным путем. Без него у нее был инсульт, без него она вышла на пенсию, без него приватизировала квартиру и записала сына наследником.
Вот она стоит у окна и думает, как он приедет получать наследство. Чтобы не приехать за чем-то ценным – такого в природе людей не случается. Они возникают из ничего – наследники советской власти.
Это ее выражение. Я, помню, не поняла сразу этих слов. Но она засмеялась и сказала:
– Неблагодарность и жадность – это уродливые дитяти времени, рожденные социализмом, убеждающим людей, что до самой смерти у него будет свой партминимум или партмаксимум, там тоже была градация. Но сдохнуть тебе власть не даст и клизму бесплатную вставит до самого горла… Ан нет. Кончилось их время, и сказали людям: теперь сам! Ты сам! Вот и стали все сами. Сам сын, сам отец, сама умирающая бабушка. И так далее. Зачем ему мать-старуха? Но если от ее смерти останется хата в Москве… Тут уж другая песня песней. Хата и мать – вещи несовместные. Мать вылетает из головы с первого толчка, а за хату держатся зубами, руками, любым щупом.
Я смотрю на ее окно. Она ведет свой бесконечный спор с сыном. Спор как способ оправдать себя, оправдать его и прийти к простому как мычание выводу: человек у себя один. Голый человек на голой земле. Пошли вы все к черту с вашей религией, с вашим моральным кодексом строителя коммунизма. Она ляжет на спину, поставит коленки как пюпитр. И сквозь текущие неперестающие слезы будет читать Агату Кристи. Господи, как бы она хотела попасть в мир английских преступлений! Какие там все чистые, опрятные и даже совестливые. И она уснет с мокрым лицом, а потом у нее заболят ноги и завалятся набок, и станет жать под ложечкой, но будет уже светлеть, значит, день и она не умерла ночью, и не будет хлопот и страха у ее постоялиц. Ей хочется умереть на улице, чтоб об нее споткнулись и сразу приехало то, что надо. А то девчонки растеряются и начнут визжать и стучать соседям. И ее же, уже несуществующую, помянут недобрым словом.
На верхнем этаже дома в самом крайнем окне живет старик с роскошной библиотекой. Я вхожа в дом и могу брать книги для чтения. Он аккуратно записывает, что дал мне почитать, и в этот момент я ловлю себя на гадких мыслях о нем. Я что, когда-нибудь заныкивала какую-нибудь его книгу, в чем-то подвела его? Ему восемьдесят пять лет, для кого он хранит свое сокровище? Это я без иронии: его книги – это самое слово и есть. Он говорит, что не боится смерти, потому что ее нет. Нематериальная часть человека – мысль, душа вспорхнут, засмеются и уйдут в мир чистый, неклеточный, где нет этого примитивного деления клетки на две, четыре…
– И что будет там? – спросила я.
– Все по степени развития души и мысли. Во Вселенной очень много работы. Земля и люди – такая несовершенная часть всего. Вам нравится человечество?
– Многое нравится. Музыка, книги, живопись.
– Это нам дары Господа на малый срок жизни. Это тщетная попытка увести человека от убийств себе подобных, от ненависти к ближнему, от жадности, от свинства.
– И никого не спас Рафаэль и Шишкин?
– Этого не знает никто. Но подозреваю, что не будь их, мы бы уже кончились как субъект мира.
Я спросила у него, почему он не выключает свет ночью.
– А кто вам дал право смотреть в мое окно?
– Но я же все равно ничего не вижу. Только свет.
– Разве это мало – свет в окне? Может, он и остановит чью-то поднятую руку? Остановит чей-то крик?
– Конечно, нет! – смеюсь я. – Сколько зла падает на землю в сумраке ночи, и даже тысячи фонарей его не остановили.
– Я просто не сплю, – ответил он. – Мне уже это не надо. Мне хватает десяти минут, получаса. Я рад этому. Мне нравится жить…
– Вы только что столько наговорили об этом мире.
– Все так. Я уже все видел, через все прошел, у меня нет иллюзий, но жить мне все еще нравится. Ночью я это особенно чувствую, до слез.
– Вы – до слез?
– Да нет, конечно. Это фигура речи.
…Я уже не усну. Я не напишу статью о морге. Я смотрю на окна. Кто-то смотрит на мое. Неспящие Пресни. Неспящие в Сиэтле. Мы сплетаемся светом наших окон, наших невидимых миру слез. И в этот момент мы лучше, чем днем. Ибо в нас живет только душа и мысль. Во всяком случае, так считает старик. Крайнее окно слева.
Разговор человека с собакой
– Выведи Капрала, – сказала жена, едва они переступили порог.
Нормальные слова, не правда ли, для старых собачников, вернувшихся из гостей? Но было в них что-то неуловимо раздражающее, игольчато-пупырчатое с оттяжечкой. Он знал оттенки этого голоса всю свою жизнь, и как иногда ему хотелось взять жену за горло и слегка, по-быстрому, им хрустнуть. Ну, это же так – сволочь-мысль, и берется незнамо откуда, и уходит неизвестно куда.
А Капрал уже держал в зубах поводок и тыкался носом в его колени. Он сделал две взаимоисключающие вещи – отнял поводок у собаки, повесил его на крючок и одновременно открыл дверь, мол, выходи, браток, вольно. И они вышли. И мудрый Капрал понял, почему у него забрали поводок: было ветрено и капал отвратительно колючий и холодный дождь. Погода только на пописать собаке, а уж никак не гулять. Капрал быстро сделал свое дело. И не понял хозяина, который пошел и сел на мокрую лавку под детским грибком. В другое время Капралу понравилось бы вырывать из песка им же покусанные мячики или вытащить детские игрушки, за паровозиком вагончик: дети оставляли ему много разностей, и он уважал за это детей. Этих маленьких неуклюжих существ, которые часто не понимали радости Капрала облизать их мокрые закулеманные мордахи и начинали ор, абсолютно не обидный для собаки ор, потому что всегда находилось и существо, визжащее от счастья Капраловых поцелуев. И не было конца его восторгу, когда в благодарность маленькому челдосику он взбивал лапами и хвостом песок и крутился вокруг самого себя как волчок.