– Ну скажи, Танька, тебе Лев Николаевич хоть раз в жизни пригодился по существу или этот твой любимый Антон Павлович? Они научили тебя денежку зарабатывать или хотя бы осветили путь?
– Осветили, – отвечала она. – Я бы тебя сейчас прибила за твою пошлость, а они не разрешают.
– Е-мое! Заслуга! Как это? Непротивление злу насилием? А ты сопротивляйся! Ты мне вмажь хотя бы мыслью, чтоб я зашатался! Нету, Тань, у тебя такой мысли. Но я все равно тебя люблю. За слабость и беззащитность. Рядками сидит в твоей голове классика с единственной мыслью – бедность не порок. Она порок, Танька, порок. И чижолый, чижолый, как беременная слониха.
Так в их обиход вошла беременная слониха как метафора жизни тяжелой и, в сущности, бесперспективной.
Об этом она думала, едучи на этот пресловутый конкурс красоты, праздник новой жизни, жизни-обжираловки и обпиваловки, жизни, где нет слова «стыдно», потому как ракурс единственный – лежа и снизу. Возле Дворца молодежи уже клубился народ, и она расстроилась, что издали ничего не увидит и надо пробиваться в первые ряды, где сверкают пафосные машины и щебечут девицы-красавицы.
Нечего было придуряться слабенькой, она проломила щель в толпе и вышла, считай, на авансцену. Как раз проезжал кортеж, ради которого прижались к обочине менее значительные тачки. Тень всегда точно знает свое место и даже, кажется, счастлива этим. Субординация на этой земле вечна, и взросшее холуйство вечно, и на каждый момент его более чем. В голове закрутилось филологическое образование: слово «вечный» – оно ведь от «вече». Вечный – это вечевой, набатный, тревожный звон, это не от века, который просто срок. Ах, какое классное слово для нашего человека – «срок»! Вот так влезешь в русское слово и погибнешь в нем.
Именно на этих мыслях и случилась всамделишная гибель, прямо на ее глазах. Тонированный «Мерседес» как-то неуклюже и даже беззвучно поднялся в воздух и тут же рухнул уже не «Мерседесом» – кучей железа, стекла и человеческих тел. Людские вопли даже слегка запоздали. В этой мертвой паузе распадающегося «Мерседеса» она все еще разбиралась со словом «вече». Вечный, набатный, всполошенный, сполох – испуг, страх, порух... Отчего у нас так часто в сути слова – беда, горе?..
А кругом уже орали, вопили. Вспыхнул огонь, люди кинулись вспять, давя друг друга. Она же замерла на месте. Почему она не бежит? Ей же страшно, как и всем. Если сейчас еще что-то взорвется... она же совсем рядом. «Я подумаю об этом потом», – сказала она себе. Боже мой! Опять литература: Скарлетт О’Хара.
Но уже оживала некая система порядка, и ее оттеснили статные ребята. И уже была милиция, и нечто в красивом, белом, в цветах и почему-то рваном платье было положено на землю.
И тут возникло это лицо. Худой, аскетический профиль с закушенной губой. Поворот – и уже глаза. В них ужас. Отчаяние. Мука. «Вот эти глаза, – подумала она, – на обложку. Лицо понимающего горе». Она оглянулась, чтобы увидеть других. И нашла то, что нашла, – любопытство! Интерес. И – боже! – злорадство. Распахнутые глаза и рты пожирали остатки машины и людей даже с некоторым восторгом.
А потом ее смело за поставленную ограду. Уже там она обрела слух. И в шепоте людей было то же, что и в глазах. Злорадство! И шепот, как крик. Всего у тебя, богача, выше крыши, а пи...ец тебе, как немытому бомжу. И уже подспудно, потаенно – так, мол, им, олигархам чертовым, и надо, девчонка, конечно, может, и ни при чем... Хотя все они при чем, с младых ногтей при чем, разве что шофер простой человек, семья небось, дети, но все равно – и у него не наша жизнь. С голоду не сдохнут, а тут сосед попал под трамвай, жена – в инсульт, а трое детей уже нищие на всю оставшуюся жизнь, в один момент – никто и звать никак.
Она стала искать лицо того мужчины, с чистым, незамутненным сочувствием. Но его не было. Дальше стоять не имело смысла. Мероприятие было отменено.
Она позвонила в редакцию из автомата.
– Знаю, знаю, – сказал редактор. – Для нас это очень плохо, очень.
– Для нас? – спросила она.
– А! Ну да... Жалко, конечно. Не наше дело искать, кто... Мы хорошо дадим похороны. Три полосы. Такой замысел: лицо живое – и оно же мертвое. Отец и дочь... Нужна большая слеза... Мать, говорят, жива. Спиши с нее слова.
– Ты нормальный? – спросила она.
– Как никогда, – ответил он. – Я сейчас – образец нормы. Сегодня же напишешь слезницу к фоткам. Ребята уже работают. Конкурс твой никуда не денется. Есть интересная мысль... Кто из красавиц был намечен второй? Не тут ли собака порылась?
Газеты уже вечером сообщили: теперь победительницей, скорее всего, станет вторая после покойной Ани Луганской – Вика Скворцова. Ее папа, Скворцов, физик по образованию, а ныне успешный владелец сети ресторанов, в отношениях с Луганским замечен не был, даже как бы не знаком, но за собственную дочку-конкурсантку очень переживал, а жена его еще до всего устроила истерику: мол, дочери Луганского подсуживают, все нечестно, богатый папа всех купил. И все это черным по белому петитом и боргесом во всех газетах.
Смятение... хаос
Вера Николаевна предпочитала, чтобы ее звали Вероникой: Вера-Ника. Получалось красиво, зарубежно. За плечами более чем тридцатилетний стаж работы в школе, где у нее была совсем другая кличка – Максим. Это не из-за Горького, псевдоним которого она произносила слегка не своим голосом, будто она не русская училка, а какая-нибудь мисс Браун из Цинциннати. Имя выходило из нее на вдохе искаженным и даже слегка неузнаваемым. А слово-то элементарное! На нем просто невозможно споткнуться, но поди ж ты...
Но кличка ее была не от писателя, хотя ей хотелось так думать. От пулемета, который у нее лупит по ученикам без ума и разума. Она этого не знала. Считала себя любимицей. Страх принимала за почтение, неулыбчивость за субординацию. Учительство – дело странное. В чем-то мистическое. Никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Горького не любили все ее ученики: и те, что были совсем, совсем раньше, и даже эти, последние, которые ничего читать не хотели и искренне недоумевали – а зачем? От этих она и ушла. Стала репетиторствовать и называть себя Вероникой. И, надо сказать, все ей пошло в масть. За шестьдесят, а тонкая и звонкая, на каблучках, в джинсах и блузочках, которые имели свойство высмыкиваться и даже показывать пупок, вполне сохранившийся. Но это только когда они встречались с Андре, Андреем Ивановичем в простоте, любовником Веры Николаевны. Муж был не в счет. Как и взрослая, уже немолодая дочь. Как и внучка на шпильках и в шортах минимальной длины. При чем тут они все, если Вера Николаевна ощущала себя Вероникой на какие-нибудь совсем незначительные годы. Одно ужасно – денег было все-таки маловато. И Андре был не богатый любовник, он был учителем физики из ее бывшей школы, и у него, идиота, было трое детей.
В то утро у них должно было быть свидание. Муж ушел на свою работу – сторожить автостоянку «буржуинов», а у Андре как раз было «окно» в два урока, благо школа рядом. Вера Николаевна стояла у окна и ждала, когда он появится из-за угла соседнего дома и посмотрит на ее окно, и она сделает ему легко так ручкой, мол, все о’кей. И он ускорит шаг, потому как время дорого.