А время шло. Убивали других. Где-то находили убийц, чаще нет. Зато в Питере готовили переезд самого главного российского суда. У нашей власти перебор телодвижений, мелких, суетливых телодвижений, как у собаки, ищущей блоху. И тут ей в газете попалась заметка. Семья Луганских собирает свой съезд. Кто-то приезжает из-за границы, кто-то хорошо и успешно живет здесь. Назывались имена и фамилии инициаторов, все весьма крупные фигуры политики и бизнеса. И газетное объявление – это, в сущности, сбор неведомой мелочевки. Доказательством принадлежности к роду Луганских должны были служить документы, письма или фотографии, реликвии. Сбор назначался на конец октября. Пока шла предварительная регистрация.
Среди подписавших призыв был некто Никифор, банкир с Украины. Имя ей что-то говорило. Так, кажется, звали пропавшего сторожа Луганских. Имя по нашим временам редкое. Даже падкие на старину модники до него еще вроде бы не добрались. Но сторож был старик. Никто не знал, сколько ему лет. Было известно, что фамилия – Крюков.
Татьяна для себя решила, что отправится на это мероприятие. Просто так, из любопытства. Хотя бы чтоб пошарить: не был ли убитый потомком некоего Никифора? Или просто однофамильцем? Возможно, Луганские уже знают убийцу. У них мог быть свой сыск. Сильная команда.
Когда пришел Максим, она показала ему заметку-призыв.
– Я знаю, – ответил он, – в этом наши следаки уже порылись.
– Сколько лет живет месть? – спросила Татьяна.
– Смотря какая и за что, – ответил Максим. – Зачем тебе это, родная? Оставь их в покое.
– Да я уже оставила, – сказала Татьяна. – В конце концов, если их целый клан, пусть сами разбираются.
– Насколько мне известно, зачинщики этого сбора – все из-за бугра, и это они мечтают о великом замирении.
– Значит, война все-таки была?
– Война не война... Та, старая, гражданская. Старые обиды, старые долги... Но конкретики я не знаю, кроме того, что кто-то уехал, а кто-то остался.
– Человек есть испытатель боли. Это сказал, кажется, Бродский. Как это, в сущности, несправедливо – быть испытателем боли! Знать, что ты всего-навсего подопытная мышка некоего космического, а может, даже мегакосмического изучения боли физической, моральной, душевной, классовой, боли рождения и боли смерти... А кончится защита чьей-то диссертации, и спустят человечество в слив. И напоследок еще раз зафиксируют наши последние трепыхания и конвульсии.
– Это будет еще не скоро. Есть еще много ядов, много подлости, много тщеславия, много еще чего, чтобы нас помучить на этой земле. И мы еще покувыркаемся в своей капельке счастья ли, несчастья.
Татьяна в этот момент думала о дочери, о ее капельке счастья, о том, что ей надо научить дочь обихаживать эту свою малость мира. Она вспомнила молодость. Она родилась в шестьдесят третьем. Столько, сколько сейчас Варьке, ей было в восемьдесят третьем. Пошли один за другим умирать генсеки, и было не грустно, скорей смешно. Смерть немощных стариков не предвещала перемен. И первым потрясением стал Чернобыль. Она, будучи студенткой журфака, рвалась туда посмотреть все своими глазами. Хватило ума у матери и деканата охладить горячую девчонку. Но ей в голову не могла прийти тогда мысль о счастье как о капельке, оно виделось большим, как солнце. И любовь должна была быть такой, как космический ветер. Ну и где она, та любовь? Сдуло, сдулась... Но и то, что пришло, она не назвала бы капелькой, тоже ветер, шторм, цунами. А у Максима что – капелька или?..
Так на ровном месте начинались обида и боль, и даже разочарование. Хватило ума подойти к нему и положить голову на грудь, и услышать, как сильнее начинает биться его сердце, значит, все в порядке, и пусть это будет космической капелькой любви. «Идиотка, – подумала она, – откуда во мне гигантомания? Знаю. Во мне трепыхается неистребимый совок, вскормленный кровью Магниток, ГЭС, целинных земель и прочей хрени. Строили, строили, а штаны шить не научились, а деревянные уборные по всей России как стояли, так и стоят. Бессмертный символ России и советской власти».
– Ты чего нервничаешь? – спросил Максим.
– Выключи меня из сети, у меня высокое напряжение.
И он ее выключил.
Вера Николаевна была слаба после микроинсульта. Она все время возвращалась к взрыву, пугалась и требовала немедленно звонить Татьяне. Та и так моталась к ней почти каждый день, но удобного момента, чтобы рассказать матери о перемене в личной жизни, так и не нашла. Вера Николаевна если и говорила, то только о «том трагическом случае».
– Как фамилия этих погибших? – спрашивала она Татьяну.
– Луганские, – отвечала Татьяна в который раз.
– Ах да! Очень знакомая фамилия. Но не помню, от кого я ее слышала. Надо бы позвонить Юлии.
Татьяна не говорила ей, что она уже звонила Юлии и сама Юля тоже звонила. Юлия знала неких Луганских из ее краев, она даже была им какой-то дальней родственницей.
Луганские – фамилия не затрепанная, не то что Ивановы и Сидоровы. Но думать, что она у одной семьи, тоже глупо. Татьяна собственными глазами читала, что где-то есть такой мэр – Луганский.
Они ехали к бабушке втроем – Татьяна, Вера Николаевна и ее друг. Он не оставлял ее, и Татьяна уже не могла понять, просто ли он коллега или любовник. Думать на эту тему стеснялась.
Заботу Андрея видел и отец, но его это даже как бы устраивало. Если нечего мужику делать, пусть сопровождает. Новый зять как раз взял его на службу почти по специальности, инженером, и деньги у него теперь другие. Так что с работы не отпросишься. Не будет же он пользоваться родственными связями, не так воспитан.
Кто бы мог подумать, что присутствие мужчины и жгучая тайна взрыва питают больную женщину такими соками – куда там лекарствам. Она слышала, что многие женщины как полоумные стали писать детективы. И однажды она спросила Татьяну: «А тебе слабо?»
– Я что, мешком прибитая? Это же товар для членистоногих.
– Ну и зря. Ты хорошо пишешь. Напиши хорошо – как для умных млекопитающих.
– У меня другая профессия, мама, – отвечала Татьяна.
А Вера Николаевна назло дочери даже придумала первую фразу детектива. «В то утро жена Луганского разбила зеркальце, не ахти какое, копеечное, но настроение испортилось сразу».
Татьяна же по дороге в дом престарелых вспомнила:
– Мне бабушка рассказывала, что когда их родню раскулачивали, то рядом сожгли большой дом главного кулака. Многие из деревни у него работали, особенно в пору, когда был голод. Ты не помнишь эту историю?
– Это я тебе говорила, а не бабушка. Потом на месте пожарища построили клуб.
– И больше ничего? – допытывалась Татьяна.
– Во время войны молоденькие девчонки давали в клубе дрозда. Конечно, стыдно... С немцами. Но вот я уже старуха и сейчас хорошо это представляю. Играет музыка, а тебе семнадцать, и ноги сами идут. Это же соки, природа. Некоторых дурочек потом выслали. А некоторые сами уехали с немцами. Почему я сейчас уехавших не сужу? Объясни, у тебя высшее образование.