А тут случился грипп. Фролова подкосило, да как-то очень сильно. Лежит дома с температурой тридцать девять, кости так крутит, что не встанешь на ноги, просто полный абзац. В буквальном смысле воды подать некому. Да что воды? Он лежит, как идиот, и перейти улицу и сообщить, что он не в состоянии снимать в номер очередного героя, тоже некому. За неявку на работу быстрый на расправу редактор объявил Фролову выговор, только на третий день кто-то задал человеческий вопрос: а не случилось ли что с фотокором?
Но это же надо идти к Фролову домой, а тут у всех номер, верстка, правка, сразу не собрались, одним словом… И тут приходит эта женщина из «жучков» и говорит, что лежит Фролов в тяжелом состоянии. Редактор тут же велел организовать круглосуточный пост, но женщина сказала: «Не надо». И все облегченно вздохнули.
Пока Фролов болел, а потом выздоравливал, Валентина ходила к нему, кормила, убирала. Он ей был благодарен даже не столько за это, а за то, что она сообразила, что он заболел, и пришла, и звонила, звонила в дверь, пока он по стеночке до нее добрался. У него даже сил не было крикнуть: «Иду, мол…» Он едва замок в двери повернул, такое бессилие…
Сразу после его болезни и подали они заявление в загс. Валентина сказала, что выписываться из своего дома не будет, ходят все-таки слухи, что будет снос… Зачем же перспективную квартиру терять? Дочка будет жить у матери, садик рядом, и школа рядом, чего ребенка дергать?.. Фролов же ей твердо сказал: он ничего против Оленьки не имеет. Но было в таком решении Валентины и что-то ему приятное. Какая-то ее осторожность ли, деликатность…
А через месяц случилась беда. Заболела воспалением легких девочка, и положили ее в больницу. Две недели Валентина жила там, а потом, когда дочка стала выздоравливать, вернулась. Спала как мертвая от усталости. На воскресенье поехала к матери делать генеральную уборку: в понедельник Олю выписывали. Фролов тоже с ней собирался, но у него случилось срочное задание, и он поехал в район кого-то там снимать на первую полосу.
Валентина с матерью выскоблили и проветрили дом, а потом решили хорошо его протопить, чтобы ребенок из больницы попал наконец в человеческие условия. Протопили, легли спать и угорели. Насмерть.
В больнице оказались хорошие люди – оставили девочку у себя, пока похороны, то да се…
Как все прошло, Фролов помнил плохо. Потому что было ощущение, что он в это не включился. Куда-то ходил, что-то делал, сам себе чужой. Уже возле могилы его стали толкать в спину, чтобы он поцеловал Валентину. Не мог сообразить – зачем? Но подошел ближе к гробу. Увидел незнакомое лицо, ничего общего с той женщиной, которую знал. Получалось, что хоронил чужую. Зачем же целовать? Так и не смог, постоял, посмотрел и отошел.
В выскобленном, чистом доме, в котором даже после всех сквозняков пахло чуть-чуть сладковато, состоялись поминки. И тут Фролов стал потихоньку приходить в себя от недоумения. Очень странный шел вокруг разговор. Чтобы его понять, надо сильно сосредоточиться, а для начала прийти в себя.
Родственники, человек восемь-десять, почему-то все друг дружке доказывали, какие они все без исключения далекие покойницам люди… То, что называется – последняя вода на киселе. В подтверждение этой странной для такого случая мысли некоторые, оказывается, случайно прихватили с собой документы. И этими бумажками будто невзначай тыкали Фролова. «Ты поглянь, поглянь, – говорила сестра бабушки, – у нас и фамилии-то разные… А ты говоришь – сестра».
Да ничего Фролов не говорил ей про это!
Он же сидел как замороженный.
– А я вообще не отсюда, – доказывала другая, помоложе. – И вообще у нас там климат очень гнилой…
Дурак дураком сидел Фролов, но слегка оживать начал. В глубине души Фролов был человек любознательный. Его эти родственники, которые только что не в волосы вцеплялись друг другу, доказывая, что они – самые, самые дальние, заинтересовали. Ну, спорили бы они, кто ближе, тогда понятно, какое-никакое барахлишко, а осталось от покойниц. И дом… Есть резон побазарить… Правда, Фролов толком не знал, собственный этот дом или казенный… Ему-то это без разницы. Но бороться за то, чтоб считаться чужим, такого он сроду не видел.
И тут его озарило. Он вдруг понял, чего боялись эти люди: кому-то из них придется забирать из больницы Олю. Ради этого они и документы прихватили. «Ах вы, собаки! – в общем-то беззлобно подумал о всех Фролов. – Ах, собаки!» Видел Фролов и другое: они его по взглядам считают «своим» и тоже защищают. «При чем тут он? – кричал двоюродный брат Валентины. – Он вообще тут без году неделя».
И тогда выступил старейшина всего этого действа, какой-то там исключительно далекий всем дедушка. Он сказал, что у ребенка есть отец. Что от отца этого шли алименты. Что девочка носит его фамилию. Так что нет предмета спора. Надо отбить телеграмму… «Как его?» «Корякину, Корякину!» – закричали последние на киселе. «Корякину отбить, – повторил старейшина, – и пусть он забирает свою дочь. А пока суд да дело, то, наверное, каждый не будет против…»
Дедушка не кончил говорить, а все уже платками повязывались, пальто напяливали. «Правильно, правильно, и как это мы сразу? Есть же Корякин». И тут всех ветром сдуло.
Все Фролов сделал сам. Посуду помыл, вытер, в шкафчик поставил. Пол подмел. Скатерку на крыльце вытряхнул и сунул в свой кофр, чтобы отнести в прачечную. Выключил свет, перекрыл газ и поехал домой.
Возле дверей квартиры на попа была поставлена широкая тахта, которую они решили купить с Валентиной вместо дивана. Он совсем забыл, что именно на сегодня заказана доставка. На тахте лежала бумажка «Позвоните в 27». Он позвонил, вышел мужик в пижаме и майке со спущенной, оттянутой лямкой.
– С тебя шесть рублей, – сказал он сразу. – Они тут орали, пришлось заплатить. Три по бумажке, три сверху.
Фролов отдал шесть рублей. Самому втаскивать тахту в квартиру оказалось трудно. Корпел он над этим долго. Попросить же соседа постеснялся. В конце концов, видел же мужик, что тахта стоит на попа и что надо ее поставить на место? Видел, но сам не вышел. Зачем же просить и нарываться? Фролов все-таки справился, втащил это одоробло. Тахта оказалась очень широкой и по расцветке нахальной, она заняла половину комнаты и была теперь Фролову абсолютно ни к чему.
Лег он на свой старенький диванчик и удивительно крепко уснул, все-таки намаялся за эти дни.
Проснулся же рано, и первая его мысль была о Корякине, которого он знать не знал, ведать не ведал, а вот едва проснулся, глаза открыть не успел, а в мыслях – Корякин. Фамилия оказалась подходящей, распяла она фроловские мозги, аж больно стало. Ну а потом следом за этой самой болью пришло беспокойство: девочку-то, Олю, надо из больницы забирать. С ним договор был, с Фроловым, что как, мол, все закончится, то ее и выпишут.
Пошел Фролов к редактору отпрашиваться, тот весь аж затрясся: сколько, мол, можно? Три покойницких дня вы, Фролов, уже имели, теперь же имейте совесть! На первую полосу нечего ставить, требования к печати возросли, вовсю идет принципиальная критика, в противовес же ей нужен оптимистический иллюстративный материал, чтобы был баланс того и сего, а у вас, Фролов, получается, личные дела все застят?