– Это дети его брата. Своих у нас нет. Ты же знаешь, я не могу их иметь.
– Зачем он мне наврал?
– Он врун, – сказала Мадлен. – Чему удивляться? Копы есть копы.
– Ты говоришь так, будто он тебе не нравится.
– Он жестокий, нахрапистый сукин сын.
– Понятно.
– Но он мне нравится.
– Ага.
Она засмеялась. Потом заплакала.
– Извини, – сказала она и ушла в ванную, куда вела дверь из прихожей.
Я оглядел гостиную. Здесь не было ни картин, ни гравюр, но одну стену занимали штук тридцать фотографий в рамках. На всех красовался Ридженси в разной форме: «зеленого берета», патрульного – других мундиров я не знал. На некоторых снимках он жал руку политикам и людям, похожим на государственных чиновников; среди них были двое, которых я отнес бы к птицам высокого полета из ФБР. Кое-где Ридженси принимал спортивные и памятные кубки, а кое-где, наоборот, вручал. Посередине была большая глянцевая фотография: Мадлен в бархатном платье с глубоким вырезом. Глаз не отвести.
На противоположной стене была коллекция оружия. Не знаю, насколько хорошая, – я не специалист, – но в нее входили три дробовика и десять винтовок. С одной стороны стоял стеклянный ящик, затянутый спереди железной сеткой, а в нем – подставка с двумя шестизарядными револьверами и тремя массивными пистолетами, которые я счел за «магнумы».
Поскольку она все не возвращалась, я быстро сбегал наверх и заглянул в хозяйскую спальню и спальню для гостей. Нашел там еще мебель из торгового пассажа. Везде порядок. Кровати застланы. Для Мадлен это было странно.
К уголку зеркала был прилеплен листок бумаги. На нем я прочел:
Месть – это блюдо, которое люди со вкусом едят холодным.
Старая итальянская поговорка
Почерк принадлежал ей.
Я успел спуститься за секунду до того, как она вышла из ванной,
– С тобой все в порядке? – спросил я.
Она кивнула. Села в одно кресло. Я устроился в другом.
– Привет, Тим, – сказала она.
Я не знал, можно ли ей поверять. Я только сейчас понял, как мне необходимо выговориться, но если бы Мадлен не оправдала своей репутации лучшей из тех, с кем можно разделить бремя, она почти наверняка оказалась бы худшей. Я сказал:
– Мадлен, я люблю тебя до сих пор.
– Дальше что? – отозвалась она.
– Почему ты вышла за Ридженси?
Зря я назвал его по фамилии. Она напряглась, точно я затронул самое существо их брака, но мне уже надоело звать его молодчиной.
– Ты сам виноват, – сказала она. – В конце концов, не надо было знакомить меня с Сутуликом.
Продолжать было не обязательно. Я знал, что она хочет сказать, и внутренне съежился. Однако удержаться она не смогла. Ее губы выпятились, неубедительно имитируя Пэтти Ларейн. Она была слишком зла. Подражание вышло утрированным.
– Вот так-то, – сказала Мадлен, – после Сутулика у меня появилась тяга к веселым крепким ребятам со слоновьими членами.
– Может, смешаешь выпить? – спросил я.
– Тебе пора идти. Я еще могу выдать тебя за страхового агента.
– Признайся уж, что боишься Ридженси.
Когда все было сказано, ею нетрудно становилось манипулировать. Ее гордость должна была остаться нетронутой. Поэтому она ответила:
– Он обозлится не на меня, а на тебя.
Я помолчал, пытаясь оценить степень ее гнева.
– По-твоему, он может здорово разойтись?
– Дружочек, он – не ты.
– То есть?
– Он может разойтись.
– Я не обрадуюсь, если он оттяпает мне голову.
На ее лице появилось изумление.
– Он тебе об этом рассказывал?
– Да, – соврал я.
– Вьетнам?
Я кивнул.
– Что ж, – сказала она, – если человек может обезглавить вьетконговца одним ударом мачете, с ним нельзя не считаться. – Сам этот поступок ее совершенно не ужасал. Отнюдь. Я вспомнил, каким всепоглощающим бывало у Мадлен чувство мести. Один или два раза знакомые задевали ее по поводам, которые казались мне пустяковыми. Она им этого так и не простила. Да, казнь во Вьетнаме гармонировала с глубинными очагами ее ненависти.
– Я так понимаю, что Пэтти Ларейн тебя не осчастливила, – сказала мне Мадлен.
– Да.
– Ушла от тебя месяц назад?
– Да.
– Ты хочешь, чтобы она вернулась?
– Я боюсь того, что могу натворить.
– Ну, ты сам ее выбрал. – На буфете стоял графинчик с виски; она взяла его, принесла два стакана и налила нам обоим по полдюйма напитка без воды и льда. Это был ритуал из прошлого. «Наше утреннее лекарство», – говорили мы тогда. Как прежде, так и теперь – она содрогнулась, отхлебнув из стакана.
«Как ты мог, черт побери, предпочесть ее мне?» – вот что Мадлен хотела сказать. Я слышал эти слова яснее, чем если бы она их произнесла.
Однако она никогда не задала бы этого вопроса вслух, и я был ей благодарен. Что я мог ответить? Следовало ли мне сказать: «Назови это вопросом сравнительной фелляции, моя дорогая. Ты, Мадлен, брала в рот с рыданием, со сладким стоном, точно обрекая себя на посмертные муки ада. Это было прекрасно, как Средние века. А Пэтти Ларейн, заводила болельщиков на школьных матчах, чуть не проглатывала тебя. Хоть и с врожденным мастерством. Все свелось к тому, чтобы решить, какая дама лучше – скромная или ненасытная. Я выбрал Пэтти Ларейн. Она была ненасытна, как старая добрая Америка, а я хотел натянуть на болт свою страну».
Впрочем, теперь у моей давно утраченной средневековой подруги появилась сердечная склонность к мужчинам, которые могут одним махом снести тебе голову.
Самым большим преимуществом жизни с Мадлен было то, что иногда мы сидели в одной комнате и слышали мысли друг друга так отчетливо, словно черпали их из общего колодца. Поэтому она все равно что услышала мою последнюю непроизнесенную тираду. Я понял это, увидев, как сердито дрогнули ее губы. Когда Мадлен снова посмотрела на меня, она была полна ненависти.
– Я про тебя Элу не говорила, – сказала она.
– Так вот как ты его зовешь? – спросил я, чтобы немного охладить ее. – Элом?
– Заткнись, – сказала она. – Я не говорила ему о тебе, потому что в этом не было нужды. Он просто выжег тебя из меня. Ридженси – настоящий самец.
Так хлестнуть этим словом не смогла бы никакая иная женщина. Куда там Пэтти Ларейн!
– Да, – сказала Мадлен, – мы с тобой любили друг друга, но когда у меня завязался романчик с мистером Ридженси, он ставил мне по пять палок за ночь, и пятая была не хуже первой. Даже в твои лучшие дни тебе было далеко до мистера Пятерки. Вот как я его называю, дурак ты несчастный.