– Очень славные, – сказал я. – Передайте привет Мадлен.
– Сайонара
[18]
, – отозвался Ридженси и вышел.
Теперь я уже не мог отправиться в трурские леса. Чтобы поехать туда, мне надо было достичь прежней степени концентрации. А этого я сделать не мог – по крайней мере пока. Мои мысли метались, как ветер в холмах. Я не знал, о ком думать – о Лонни Пангборне, об Уодли, о Джессике или о Мадлен. Затем меня охватила печаль. Это была тяжкая печаль воспоминаний о женщине, которую я любил, и эта любовь ушла, хотя ее никак нельзя было терять.
Я размышлял о Мадлен. Наверное, час спустя я поднялся на верхний этаж, отомкнул один из ящиков в своем кабинете, нашел в пачке старых рукописей страницы, которые искал, и перечел их снова. Они были написаны почти двенадцать лет назад – кажется, мне было тогда двадцать семь? – и за ними явственно проступал образ молодого нахала, каким я тогда пытался быть, но это не вызывало досады. Если ты уже больше не один человек, а коллекция не сочетающихся друг с другом осколков, то взгляд обратно, на слова, написанные, когда ты был цельной личностью (пусть и дутой), может опять ненадолго собрать тебя вместе – что и произошло, пока я перечитывал эти страницы. Тем не менее, дойдя до конца, я бесповоротно подпал под власть давней скорби. Ибо я сделал ошибку, показав свою рукопись Мадлен, и это ускорило наш разрыв.
Лучшее из известных мне описаний женского органа принадлежит Джону Апдайку – это отрывок из его рассказа «Соседская жена»:
Каждый волосок драгоценен и индивидуален, вносит в общую гармонию свой вклад: светлые, почти невидимые у той складки, где начинается бедро, темные и непрозрачные там, где взывают о защите нежные губы, жесткие и ядреные, как борода лесника, под округлостью живота, редкие и темные, словно усы Макиавелли, рядом с ныряющей к анусу промежностью… Мол, игрушка меняется в зависимости от времени дня и фактуры ткани, из которой сделаны трусики. У нее есть свои сателлиты: та капризная дорожка, что поднимается к моему пупку и моему загару, шерстяные отметины на внутренней стороне моих бедер, искристый пушок, обрамляющий черту, где сходятся мои ягодицы. Янтарный, эбеновый, золотистый, каштановый, ореховый, рыжеватый, бежевый, табачный, кунжутовый, платиновый, бронзовый, персиковый, пепельный, огненный и светло-серый – вот лишь несколько цветов моей игрушки.
Это чудесное описание леса, которое заставляет задуматься о тайнах масштаба. Кто-то однажды написал о Сезанне: он сместил наше представление о величине настолько, что белое полотенце на столе оказалось похожим на снег, голубеющий в тени горных ущелий, а маленький участок обнаженного тела превратился в пустынную долину. Любопытная мысль. После нее я начал видеть в Сезанне гораздо больше – точно так же как Апдайк заставил меня совсем по-другому взглянуть на главную женскую прелесть. Уже за одно это Джон попал бы в число моих любимых писателей.
Говорят, что Апдайк писал картины, и это заметно по его стилю. Никто не изучает поверхности пристальнее, чем он, а прилагательные он выбирает придирчивее любого другого автора, сочиняющего сегодня по-английски. Хемингуэй советовал не использовать их, и Хемингуэй был прав. Прилагательное – это всего лишь мнение автора о происходящем, не более. Когда я пишу: «В дверь вошел сильный мужчина», – это значит только, что он силен по отношению ко мне. Если я не представил читателю себя, может оказаться, что я единственный посетитель бара, на которого вошедший произвел впечатление. Лучше сказать: «Вошел человек. В руках у него была трость, и по какой-то причине он переломил ее пополам, точно прутик». Конечно, времени на подобное описание уходит немало. Так что прилагательные обеспечивают возможность говорить кратко и при этом еще учить жизни. На чем и держится вся реклама. «Сверхэффективная, бесшумная, чувственная пятискоростная коробка». Поставь перед существительным двадцать прилагательных, и никто не догадается, что ты описываешь полное дерьмо. Прилагательные зовут в круиз.
Поэтому следует подчеркнуть: Апдайк – один из немногих писателей, у которых прилагательные работают на пользу, а не во вред. У него редкий дар. И все же он меня раздражает. Даже его описание женской прелести. Это с равным успехом могло быть дерево. (Плюшевый мох в развилинах моего тела, одеяние из водорослей на уступах моей коры и т. д.) Хотя один раз мне было приятно совершить с ним экскурсию по заповеднику женских гениталий.
В настоящий же момент я размышляю о разнице между апдайковским описанием цветка жизни и реальной менжой – то есть той, о которой я сейчас думаю. Она принадлежит Мадлен Фолко, а так как последняя сидит рядом со мной, мне стоит только протянуть правую руку, чтобы коснуться соответствующего объекта кончиками пальцев. Но я предпочитаю грезить – для писателя это проще. Имея если не талант, то уж во всяком случае амбиции – а какой зеленый писун их не имеет? – я хочу облечь манифест ее прелести в тщательно выбранные слова и таким образом укоренить на великом поле литературы свой маленький прозаический саженец. Поэтому я не стану задерживаться на ее волосяном покрове. Эти волосы черные, такие черные на кладбищенски-белом фоне ее кожи, что при одном взгляде на эту поросль мои кишки и яйца начинают звенеть, точно цимбалы. Но и любит же она ее демонстрировать! У нее один маленький розовый ротик внутри другого, побольше, и это воистину цветок, дремлющий в своей благоуханной свежести. Однако в минуты возбуждения менжа Мадлен словно вырастает прямо из ее ягодиц, и этот маленький ротик остается розовым независимо от того, как широко она расставляет ноги, хотя внешняя плоть ее вагины – большой рот – покрывается мрачными разводами смазки, а промежность (которую ребята с Лонг-Айленда называют зазором – не пойти ли мне дозором у соседки под зазором, хо-хо) превращается в блестящую плантацию. И ты не знаешь, то ли глодать, пожирать ее, то ли благоговеть перед ней, то ли закопаться в нее. Я всегда шепчу: «Не шевелись, не двигайся, я убью тебя, я сейчас кончу». И она распускается передо мной еще больше.
Стоит мне очутиться внутри Мадлен, как другая ее ипостась, та милая брюнетка, под руку с которой я прогуливаюсь по улице, перестает существовать. От нее остаются лишь живот и утроба – только эта жирная, мыльная, сальная, трясинная, вазелинная дрожь сладострастного плотского восторга. Не заставляйте меня отказываться от прилагательных, когда речь идет о медитации над менжой! Трахая Мадлен, я точно сливаюсь в одно со всеми обнаженными танцовщицами и темноволосыми шлюхами мира – я вбираю в себя всю их похоть, их алчность, их тягу к сумрачным закоулкам вселенной. Один Бог знает, в какие хитросплетения кармы втягивает ее чрево мою начинку. В эти минуты ее менжа для меня реальнее, чем ее лицо.
Дочитав до этого места, Мадлен сказала: «Как ты смеешь писать обо мне такие вещи?» – и заплакала. Я не мог вынести ее плача. «Это же просто слова, – сказал я. – Чувствую-то я совсем другое. Я не настолько хороший писатель, чтобы передать мои настоящие чувства». Однако я был зол на нее за это вынужденное отречение от своего текста. Впрочем, к тому времени мы ссорились уже постоянно. Она прочла эти страницы всего за неделю до того, как мы решили принять участие в маленькой оргии с обменом женами (я не могу описать это более коротко), – я уговорил Мадлен нанести визит ее инициаторам, причем слова «нанести визит» были, наверное, отзвуком моего экзетерского французского; в результате нам пришлось ехать из Нью-Йорка до самой Северной Каролины. Мы располагали только объявлением из одного желтого журнальчика, где вместо адреса был указан помер почтового ящика: