– Лучше, чем что? Не надо, не отвечайте. Вы ничего, кроме сцен и эпизодов, не видите, Водолеев. Для вас сценическая фальшь – лучшее лакомство. Все, что вне сцены, для вас – тот свет, совершенно непостижимый и не фактический. Для вас не существует ни истинной любви, ни искренней ненависти. Уж не знаю, как можно «поработать Олоферном». Вставить штепсель в розетку, нажать кнопку и поработать? Очень темпераментно получится! Вне всякого сомнения! Но я лучше воспользуюсь кофемолкой, – процедила Татьяна, сухо кивнула и направилась к ожидающему ее белому «Мерседесу».
– Сама кофемолка, – бормотал вслед растерявшийся и разобиженный режиссер. – Машинка швейная! Только бы по живому строчить! Зигзагом! Простегивать узорами, как одеяло! Чего мне только не приходится терпеть, отец-создатель? На мне живого места нет! Каждая фря о себе вообразит и себе позволяет… Каждая проедает плешь. Шакалихи коварные! Все их племя таково! Актрисульки! Нет среди них лучших! Все ищут лазейку в соглашеньях, чтобы себя потешить! За что я им деньги плачу, спрашивается? За жертвенное служение я им плачу! Где оно, где? Одна алчность, похоть да легкость в мыслях необыкновенная. Испокон веку. Ох… Придет время, меня канонизируют как мученика… И, может быть, даже наградят – посмертно! Пожалуй что, пришла пора писать «Житие святого Валериана Режиссера». Надобно заказать сценаристу. Еще, глядишь, и кино снимут…
* * *
– Порой я ловлю себя на том, что бываю чересчур резка, – вдруг пустилась наша героиня в откровения и задумчиво выдула сигаретный дым в приоткрытое окно автомобиля.
Я молчу, я в недоумении, признаться. Не ожидал от Татьяны Федоровны откровений. Весьма туманных, но все же…
– Боюсь, я его сильно обидела. И как всегда напрасно. Он, скорее, достоин жалости. Ничего не понимает. Соображения и духовного опыта – как у щенка, у которого только-только глазки открылись и еще подернуты лиловой пленочкой. Знаете? Такие симпатичные глазки, которые еще не научились видеть. Лиловая пленочка на глазках и – одни эмоции, как у новорожденной души, еще ни разу не пережившей реинкарнации. Слепец. Бедолага.
– Режиссер? – осторожно спрашиваю я, осторожно набиваясь в исповедники, и удостаиваюсь насмешливого взгляда. – Нет? Я… что-то пропустил, пока завтракал? Пардон.
Она, похоже, уже жалеет о своей туманной откровенности, о своей минутной слабости, но отвечает:
– Режиссер? Водолеев-то? По нему чем сильнее молоти, тем ему радостнее, тем выше прыгает. Мячик. Тип мазохиста.
– Да вы тонкий психолог, Татьяна Федоровна. А не ошибаетесь? Не кажется ли вам, что он переживает искренне?
– Ну да, кажется. И даже не сомневаюсь. Так ведь в том-то и удовольствие. Сладостные мучения. Истеричная благодарность. «За тайные мучения страстей, за горечь слез, отраву поцелуя…» Ничего ведь нового.
– Значит, вы нарочно его раздражаете?
– Нет, конечно. Совсем не ставлю себе такой задачи и вполне бы обошлась. Но ведь у него – потребность, он сам провоцирует. Я завожусь, срываюсь. И не только я. А для него наши эмоции – топливо, источник творческой энергии. Он, как бенгальский огонь, искрит и разгорается, изобидев всех вокруг.
– Понятно, – грущу я. Тоже ведь не без греха: как и Водолеев, люблю высокое искусство провокации, постоянно в нем совершенствуюсь. – Понятно. Тогда чья же душа – новорожденная?
– Неважно. Ничья. Это я так… – отвечает она, смотрит в окно и молча докуривает свою гадость с ментолом. Я молча и осторожно проезжаю неминуемый опасный поворот. Венки сегодня сложены горкой, стожком, топорщатся пластмассовые листья, а сверху – свежие гвоздики, перевязанные черной лентой. Навернулся-таки мой вчерашний обидчик.
– Осваиваетесь в доме, Татьяна Федоровна? – спрашиваю. Пора бы уж ей что-нибудь сказать по этому поводу.
– Да. Понемногу. Спасала полночи вашего кота, – трогает она пальчиком мою игрушку.
– Спасали?! Что с ним?! Спасли?
– Ему и не требовалось. Это меня, скорее, надо было спасать. Он меня дразнил, орал по темным углам, скребся то там, то здесь. На чердак заманил. Я и не подозревала, что в доме есть чердак. Сбивала замок молотком, представляете? И все ради вашего Еврипида.
Полагаю, что напоминать ей, как зовут кота на самом деле, без толку. Не сомневаюсь, что в следующий раз он станет Гомером, Софоклом или, еще не хватало, Диогеном.
– Я проспала из-за него.
– Надеюсь, я хоть немного возместил его безобразия?
– Немного.
Никакого смысла нет обижаться на актрису, несмотря на то что с реинкарнациями у нее все в порядке и глазки открылись не сегодня.
– Да! Кстати. Я нашла на чердаке саблю, а на рукоятке у сабли орден. Не знаете, у деда такой сабли не было?
Я смотрю на дорогу и молча киваю.
– Так да или нет?
По-моему, кивок всегда означает утверждение. Только актрисы способны подозревать в нем что-то иное. Судят по себе, очевидно. Они кивают, а потом говорят, что их неправильно поняли, что приняли желаемое за действительное. Что, кстати, букет не простоял и часу, видите – почти и завял, и это розы называется? Что, между прочим, в букете не нашлось ничего достойного внимания, только глупая записка, и та промокла и раскисла – гадость какая, а от шампанского голова болит, не иначе поддельное, из сифона. Что пора бы отвезти ее на квартиру и пожелать спокойной ночи. А завтра? А завтра она занята. И послезавтра. И в ближайший месяц тоже, а там – посмотрим. Если сорвутся гастроли.
Что это я завелся? Сто лет уже никто меня не надувал. Вспомнил, можно сказать, молодость.
– Так да или нет? Что вы молчите?
– Да. У вашего деда Северина Антуановича Лефоржа была наградная сабля. Представьте себе.
– Наградная? Вы хотите сказать, настоящая? Не из его циркового арсенала?
– Настоящая.
– У фокусника-иллюзиониста? У… мага циркового?
– А что такого? Фокусники и маги тоже воевали, Татьяна Федоровна, как ни удивительно.
– Удивительно. А вы не в курсе подробностей?
– Кое-что расскажу. Немногое.
* * *
Сначала он стучал в калитку, но с самого начала было ясно, что дело это безнадежное. Тогда он протиснулся сквозь дыру в заборе, чертыхнулся, отряхивая френч (дыра была для него тесновата), затем по вытоптанной в молодой траве тропинке подошел к крыльцу и постучал в дверь, для начала – вполне деликатно, хотя и энергично. Куда там! Никто ничего не слышал. На весь белый свет разливался патефон, отрада младшего медперсонала в лице трех оставшихся медсестриц – блондинистой красотки Ванды, молоденькой и горячей Шурочки и пожилой Нюси…
…Каждое утро окно распахивали в повырубленный послевоенный сад. Поначалу было тягостно смотреть на низкие пеньки и вспоминать, как суровой зимой горели душистые грушевые и вишневые поленья. Но годы шли, словно бы и незаметно, даже летели в заботах и хлопотах, и через несколько лет вокруг почерневших пеньков пошла дикая молодая поросль, пока еще не научившаяся цвести.