«Гланьку сейчас разбудим», — пришла мне в голову неожиданная и какая-то болезненная мысль. Может, она действительно там. Может быть, она боится…
Никто не отзывался.
Мы потоптались и вышли на улицу.
Некоторое время, покуривая, стояли у дверей подъезда и разглядывали в полутьме всякие бумажные объявления.
Завелась чья-то машина, стоявшая у подъезда, и медленно развернувшись, поехала куда-то прямо по тротуару.
— Если им дать волю — они нас начнут строить, это зверье, — рассуждал Грех, который вообще молчать не любил.
— Вот его хата, — сказал Шорох, показывая на единственное незарешеченное окно; форточка, кстати, была почему-то открыта, но свет не горел.
Неожиданно занавеска чуть сдвинулась, и все мы в фонарном свете близко увидели лицо Буца — я даже вздрогнул. Зато не вздрогнул Грех и невесть откуда взявшимся снежком из последнего грязного снега засадил в окно, — не знаю как оно не рассыпалось вдребезги.
Буц отпрянул и пропал. Мы открыли дверь подъезда, ожидая, что он выскочит сейчас к нам, но нет, не выскочил. Грех тогда вернулся к окну, подпрыгнул, подтянулся и, непонятно за что зацепившись своими когтями, всунул башку прямо Буцу в форточку.
— Буц! — заорал он. — Буц! Иди в снежки играть с пацанами! Варежки не забудь! Калоши надень, тут сыро! Иди!
Так и буянил бы, но его Шорох стянул за ногу назад.
— Хорош, Грех, — улыбался своим обмороженным лицом Шорох. — Сейчас он выстрелит тебе в лоб.
— В лоб? Мне? — удивлялся Грех. — Выстрелит, как же. Фантиком из-под ириски.
Похоже, Грех твердо решил, что вся эта история нам ничем не грозит.
Я тоже подумал на эту тему и, признаться, удивился: вся это новая рассейская слизь, имеющая славу бесстрашного зверья, запросто рвущего невинных людей на части, — оказалась ломкой и пугливой. Пришли простые… ну, почти простые ребята — сломали и напугали.
Да.
На работе, перед сменой, я еще успел побрить голову. У Лыкова была машинка — он, если просили, стриг пацанов. Меня стричь проще всего — я вообще волос не оставляю, люблю жить гладко и налегке.
— Слушай, хочу сказать, — завершив работу, сказал, наискось улыбаясь, Лыков, — теперь стрижка за деньги. Пятьдесят рублей.
Я быстро и непонятливо глянул на Лыкова в зеркальце, он все улыбался.
— В парикмахерской наголо — тридцать, — произнес я первое пришедшее в голову, хотя думал сказать о чем-то совсем другом.
— Ты как хочешь, — ответил Лыков сладким голосом. — Можно и в парикмахерской.
Я поднялся, стряхивая волосы с плеч, тут же влез в карман, достал свой единственный полтинник, оставшийся с полученной позавчера зарплаты.
— Держи, цирюльня, — сказал.
Лыков тут же убрал купюру себе в нагрудный карман.
В почти треморном недоумении я поплескался ледяной водой в умывальнике, а потом, вытирая мокрую и озябшую шею тельником, пришел в раздевалку.
Там натягивал берцы Шорох.
— Лыков теперь деньги берет за бритье, — поделился я с ним.
— Меня дома стригут, — ответил Шорох равнодушно. — Мать, пока трезвая… Вроде ничего? — спросил, показав бугристый, неровно пощипанный затылок.
Огорчение было не последним.
Вообще я отходчивый и здесь тоже с горем пополам успокоил себя, мысленно проговорив: «А что, он обязан меня брить? Таких желающих много может набежать. Тем более что денег ни у кого нет. И у него нет…»
К тому же Лыков вел себя как ни в чем не бывало, выказывая привычное свое и ласковое дружелюбие.
Я вспомнил, как по утрам Лыков угощает нас теплой снедью, и почти совсем его простил.
А за полночь Грех заметил какую-то пацанву у дороги, расклеивающую листовки.
Лыков тормознул около, я еще не успел сообразить, в чем дело, как Грех вылетел на улицу и пинками выстроил всю пацанву у борта патрульной машины, обзывая их самыми позорными словами.
Я поднял с асфальта выпавшую листовку, приметил вверху черный серп на черном молоте и прочел нехитрый текст. Он был полон человеческого бешенства, возражать которому не имело смысла.
Являясь самозваным опричником при новых порядках, я все удивлялся, отчего наша опричная злоба никому так и не пригодилась, — впору было спросить с государя, почему он столь глуп и слаб? Гонять работяг с мертвых цехов — дело нехитрое, но отвратное; нам бы боярина какого-нибудь проверить на измену. Но бояр наша опричнина не касалась никогда.
И пока не спрашивали с государя мы — подали голос вот эти, неизвестные мне ребятки.
Грех развернул одного из них и спросил:
— Ты чего, придурок?
— Нет, — ответил чернявый и спокойный парень, глядя мимо Греха в темноту.
— Грех, уймись, — тихо попросил я.
— Чего? — не понял он.
— Пусть идут, — сказал я.
Грех плюнул и влез в машину, а Шорох и не вылезал, оставшись равнодушным к листовкам. Я иногда сомневался, что он вообще умеет читать.
— Тебя как зовут? — спросил я чернявого.
— Санька, — сказал он.
— Иди, Санька, — сказал я. — До свидания.
Он, не забыв поднять листовки с асфальта, дернул за рукава своих, все еще стоявших у борта, и через минуту их не было.
Я подышал ночным воздухом, чтоб успокоиться, и влез в машину.
В машине все молчали, но по-разному. Лыков сонно, Шорох о чем-то своем и далеком отсюда, вроде тушенки, а Грех — раздраженно.
— Тебе что, нравится, чего там написано? — спросил он, глядя не на меня, а куда-то в окно, на дорогу, что в его случае всегда было признаком озлобленности.
— А ты прочел хоть? — спросил я.
— Да на хер мне читать! — крикнул он.
— Чего орете-то? — открыл глаза Лыков, но мы на него не отвлеклись.
— А чего тебе не нравится тогда? — спросил я Греха.
— Да мне не нравится, что опять будет эта херня.
— Какая херня?
— Эта! — повернувшись, в лицо мне выкрикнул Грех.
Утром, вернувшись на базу, мы почему-то не стали жрать вместе, никто и не понял почему. Каждый, кроме Лыкова, открыл свою банку и нахватался холодных мясных кусков в один рот.
— А я что-то не голодный, — сказал Лыков, глянув, как мы едим, и ушел.
Мне почему-то опять стало обидно, что я отдал ему последний полтинник. Сейчас бы лучше пива купил на эти деньги. На два портера хватило бы — сто лет себе не позволял портера.
Лыков вернулся через пятнадцать минут удивленный:
— Командир приехал ни свет ни заря. Всех зовут пообщаться.