Предполагается, литература призвана дать имена сущим вещам: но так сложилось, что в русском языке имена всему уже дала классическая литература. Лимонов, который в первых своих вещах, «Эдичке» и «Неудачнике», доназвал то, о чем сказать вслух еще не решались, уже к середине восьмидесятых в литературе разочаровался: для него там больше не было свободных, неосвоенных пространств.
Чуть позже, в девяностые, запустив в русскую литературу столько громокипящей политики, сколько Лимонов запустил смертельной человеческой страсти, и Проханов заполнил досель пустовавшие лакуны собственного изготовления варевом.
С тех пор у них оставался выбор либо воспроизводить самоих себя (и по этому пути пошел Проханов), либо вообще забросить литературные забавы и перейти к лобовому, документальному столкновению с реальностью, которую можно зафиксировать, но додумывать незачем (так сделал Лимонов, и его понять можно: вряд ли кто-то из нас может представить себе Владимира Ленина, который забросил писать статьи, чтобы создать роман из жизни большевиков).
Жизнь они ведут типично русскую, расхристанную во Христе, но в литературном быте Лимонова и Проханова есть что-то от поведения современных европейских писателей: они относятся к своей — почти поневоле! — профессии и с некоторым снисхождением, и с жалостью, и тянут ее за собой, как воз постылый, но уже неизбежный.
В них очень мало того пафоса, что носили и носят себе Писатели с прописной буквы, творцы, демиурги. Другого, человеческого, героического пафоса у отца Эдуарда и деды Саши полно, не спорю, но вот писательство воспринимается чуть ли не меркантильно: так сложилось, что эта бумажная галиматья приносит деньги, деваться некуда — придется писать.
И в силу этой, и в силу иных причин Лимонов и Проханов, как писатели нового толка, позволяют себе писать плохо. То есть пред ними изначально не стоит цели, что была главной в классическом русском литературном космосе: написать настолько хорошо, чтобы в восхищении назвать себя сукиным сыном, а потом со своими испещренными поправками листками отправиться к Богу на суд. Как бы не так.
Я видел лимоновские рукописи — он там вообще ничего не правит. Писатель Денис Гуцко в своем первом романе сравнил подъезд с черновиком Лимонова — и это было совершенно дурацкое сравнение. Нет у отца Эдуарда никаких черновиков; и уж вдвойне глупо представить, что он там, на полях, вычеркивает слово «пизда» и исправляет его на какое-нибудь другое.
Проханов же, как я догадываюсь, вообще не перечитывает написанное, и хорошо еще, если это делают его редакторы.
Десакрализация писательской профессии, скажет кто-то, — вещь не новая, десакрализировать ее пытался еще Лев Николаевич Толстой. Но вы вспомните, сколько раз яснополянский граф переписывал каждый свой роман, или почитайте историю о том, как он издевался над журналом, публиковавшим рассказ «Хозяин и работник», правя гранки своего текста до полного остервенения.
Нет, нет, это совершенно другая история.
Толстой десакрализировал свой труд в муках неверия, что может сказать слово, в абсолютной степени правильное и честное. А эти просто не верят в священную миссию пишущего человека; нет такой миссии, дурь все это — есть куда более важные вещи. Например, судьба, страсть, Россия, смерть. Чтобы налететь на эти яростные скалы всем голым телом, неизбежно придется встать из-за письменного стола. И если записывать что-то — то впопыхах, любой рукой, следя за написанным вполглаза.
Лимонов, конечно же, в отличие от Проханова долгое время обладал абсолютным литературным слухом, которого не было вообще ни у кого из его современников. Но и Проханов, надо сказать, умеет в литературе все что положено — даром что он до сих пор всерьез не прочитан высоколобой публикой. Он умеет нарисовать галерею самых разных лиц и характеров («Шестьсот лет после битвы»), и устроить настоящий, безупречно выстроенный апокалипсис в рамках одного текста («Дворец»), и создать величественный роман, на тысячу страниц, без единого сбоя дыхания, ритма, стиля («Надпись») — надо сказать, что подобного уровня работы после, скажем, книги «Иосиф и его братья» Томаса Манна я и не помню.
Тем не менее и отец Эдуард, вконец распустившись, пишет дурновкусную, морализа-торскую, расхлябанную книжку «Лимонов против Путина», которую не спасают ни честность задачи, ни мужество исполнения. И деда Саша спустил со ржавых стапелей безобразного уродца «Теплоход „Иосиф Бродский"», которого впору утопить прямо в гавани со всей командой.
Все потому, что задачи человеческие (можно сказать — политические, что для отца Эдуарда и деды Саши одно и то же) они ставят несравненно выше литературных.
В силу логики судьбы своей и своей в самом широком смысле физиологии названные мной отменили литературную присягу над светлой строчкой Пушкина и напрочь забыли слова клятвы верности святой своему писательскому ремеслу.
Это ни в коей мере не отрицает Пушкина — как нельзя отрицать язык, на котором мы разговариваем, и русскую цивилизацию, где мы проросли и дышим теперь всеми счастливыми легкими.
Однако есть ощущение, что литература нового времени будет все более оперировать теми представлениями, какими во многом еще стихийно пользовались февральские юбиляры, отец Эдуард и деда Саша.
Отныне тот, кто мыслит себя Писателем с большой буквы и никем иным, истово веря в свое, вне любых времен, призвание и признание, — сразу отправляется на помойку питаться объедками; нет ему другого места, нет для него иной роли.
Отныне литература — нормальная профессия и даже для самого литератора лишь один из многих инструментов, который позволяет вскрыть грудину реальности и извлечь оттуда пульсирующий смысл.
Сочинять надо бы хорошо, но если наверняка знаешь, как хорошо, — можно и дурно, потому что лучше Шолохова и Набокова не напишешь все равно и пытаться бессмысленно, у нас вообще другие дела, другой отсчет, иные правила.
Посему меняются и речь, и словарь литературы — классическим словарем ныне пользуются только графоманы. После Леонова, говорю, писать так не стоит и не нужно, потому что вычерпано до дна. Можно только неприятно скрябать пустым черпаком в поисках влаги.
Но есть, пожалуй, единственное, что всегда будет объединять и тех титанов духа, что светят нам издалека, и тех титанов страсти, счастье жить с которыми рядом выпало нам.
Это абсолютная, тотальная и неизбежная готовность ответить за каждое произнесенное слово. Жизнью и смертью.
ЕГО НАСТИГ ЛАВОЧНИК
Этой осенью поминали Юлиана Семенова — он умер пятнадцать лет назад, в 93-м.
Лет десять о нем почти не помнили — а тут вдруг всплеснули руками и понемногу стали переиздавать. Чекисты снова в моде. В относительной, конечно, моде; в весьма сомнительной…
То ли о Киплинге, то ли о Конан Дойле говорили, что, написав десятки книг, они создали еще один увлекательный роман — собственную жизнь.
Жизнь Юлиана Семенова — жуткий роман, там есть истинная трагедия, даже несколько трагедий, война, много войн, женщины, много женщин, цветы, автоматы, охоты, шампанское, и счастливые солнечные утра, и страшные похмельные утра…