Кто же из этих своих остался на его стороне? Харламп, старый, уже непригодный солдат, служака, и только; Невяровский, которого недолюбливают в войске и который не пользуется никаким влиянием, а с ними еще несколько человек, которые значат еще меньше. Никого больше нет, никого такого, за кем пошло бы войско, никого такого, кто мог бы убедить в правоте его дела.
Остается Кмициц, молодой, предприимчивый, дерзкий, покрытый рыцарской славой, носящий знаменитое имя, возглавляющий сильную хоругвь, которую он выставил отчасти даже на собственные средства, человек, как бы созданный вождем всех дерзких и непокорных в Литве и к тому же полный одушевления. Вот если бы он взялся за дело Радзивиллов, взялся с тою верой, какую дает молодость, слепо пошел бы за своим гетманом и стал бы его апостолом! Ведь такой апостол значит больше целых своих полков и целых полков иноземных. Он сумел бы перелить свою веру в сердца молодых рыцарей, увлечь их за собою и толпы людей привести в радзивилловский стан.
Однако и он явно поколебался. Правда, не бросил своей булавы под ноги гетману, но и не стал на его сторону в первую же минуту.
«Не на кого положиться, никому нельзя верить, — угрюмо подумал князь. — Все они перейдут к витебскому воеводе, и никто не захочет разделить со мною…»
— Позор! — шепнула совесть.
— Литву! — ответствовала гордыня.
Свечи оплыли, и в покое потемнело, только в окна лился серебряный свет луны. Радзивилл загляделся на лунные отблески и погрузился в глубокую задумчивость.
Медленно стали мутиться отблески, и люди замаячили во мгле, они все прибывали, и князь увидел, наконец, войска, которые спускались к нему с вышины по широкой лунной дороге. Идут панцирные полки, тяжелые и легкие, идут гусарские полки, реют над ними знамена, а во главе их скачет кто-то без шлема, — видно, победитель возвращается с победоносной войны. Тишина кругом, и князь явственно слышит голос войск и народа:
— Vivat defensor patriae! Vivat defensor patriae!
Войска все приближаются; уже можно различить лицо полководца. Он держит в руке булаву; по числу бунчуков видно, что это великий гетман.
— Во имя отца и сына! — кричит князь. — Да ведь это Сапега, это воевода витебский! А где же я? Что же мне суждено?
— Позор! — шепчет совесть.
— Литва! — ответствует гордыня.
Князь хлопнул в ладоши, Гарасимович, бодрствовавший в соседнем покое, тотчас показался в дверях и согнулся кольцом в поклоне.
— Свет! — сказал князь.
Гарасимович снял нагар со свечей, затем вышел и через минуту вернулся со светильником в руке.
— Ясновельможный князь! — сказал он. — Пора на отдых, вторые петухи пропели!
— Я не хочу спать! — ответил князь. — Задремал, и злые грезы меня душили. Что нового?
— Какой-то шляхтич привез письмо из Несвижа от князя кравчего; но я не посмел войти без зова.
— Давай скорее письмо!
Гарасимович подал письмо, князь вскрыл печать и прочел следующее:
«Храни тебя бог, князь, и упаси от умыслов, кои могут принести нашему дому вечный позор и погибель. За одно таковое намерение не о владычестве, но о власянице надлежит помыслить. Дума о величии нашего дома и у меня на сердце лежит, и наилучшее тому доказательство старания, кои прилагал я в Вене, дабы получить suffragia в сеймах Империи. Но отчизне и повелителю нашему я не изменю ни за какие награды и власть земную, дабы после такого сева не собрать жатвы гнева при жизни и осуждения за гробом. Воззри, князь, на заслуги предков и на незапятнанную славу и опомнись, Христом-богом молю, покуда есть еще время. Враг осаждает меня в Несвиже, и не знаю я, дойдет ли до твоих рук сие послание; но хотя каждая минута грозит мне гибелью, не о спасении молю я бога, но о том, дабы удержал он тебя от сих умыслов и наставил на путь истинный. Буде свершилось злое дело, можно еще recedere
[93]
и скорым исправлением искупить вину. А от меня не жди помощи, заранее упреждаю, что, невзирая на кровные узы, силы свои соединю с паном подскарбием и с воеводою витебским и оружие мое сто раз обращу против тебя, князь, прежде нежели добровольно приложить руку к сей позорной измене. Поручаю тебя, князь, господу богу.
Михал Казимеж Радзивилл,
князь Несвижский и Олыцкий,
кравчий Великого княжества Литовского».
Прочитав письмо, гетман опустил его на колени и со страдальческой улыбкой покачал головой.
«И он меня покидает, родная кровь отрекается от меня за то, что пожелал я дом наш украсить неведомым доселе сиянием! Что поделаешь! Остается Богуслав, он меня не предаст. С нами курфюрст и Carolus Gustavus, а кто не пожелал сеять, тот не будет собирать жатву…»
«Позора!» — шепнула совесть.
— Ясновельможный князь, изволишь дать ответ? — спросил Гарасимович.
— Ответа не будет.
— Я могу уйти и прислать постельничих?
— Погодя!.. Всюду ли расставлена стража?
— Да.
— Приказы хоругвям разосланы?
— Да.
— Что делает Кмициц?
— Он бился головой об стенку и кричал о позоре. В корчах катался. Хотел бежать вслед за Биллевичами, но стража его не пустила. За саблю схватился, пришлось связать его. Теперь лежит спокойно.
— Мечник россиенский уехал?
— Не было приказа задержать его.
— Забыл! — сказал князь. — Отвори окна, душно мне, задыхаюсь я. Харлампу вели отправиться в Упиту за хоругвью и тотчас привести ее сюда. Выдай ему денег, пусть уплатит людям первую четверть и позволит им выпить… Скажи ему, что после Володыёвского получит в пожизненное владение Дыдкемы. Душно мне… Погоди!
— Слушаюсь, ясновельможный князь.
— Что делает Кмициц?
— Я уже говорил, ясновельможный князь, лежит спокойно.
— Да, да, ты говорил… Вели прислать его сюда. Мне надо поговорить с ним, вели развязать его.
— Ясновельможный князь, это безумец…
— Не бойся, ступай!
Гарасимович вышел; князь вынул из веницейского столика шкатулку с пистолетами, открыл ее, сел за стол и положил шкатулку так, чтобы она была у него под рукой.
Через четверть часа четверо шотландских драбантов ввели Кмицица. Князь приказал солдатам выйти. Остался с Кмицицем один на один.
Казалось, ни кровинки не осталось в лице молодого рыцаря, так он был бледен; только глаза лихорадочно блестели, но внешне был он спокоен, смирен, а может, погружен в безысходное отчаяние.
Минуту оба молчали. Первым заговорил князь: