Будь у него хоть письма, он снискал бы доверие конфедератов и, уж во всяком случае, имел бы в руках князя Януша, ибо эти письма даже у шведов могли подорвать доверие к гетману. Стало быть, ценою этих писем он мог бы спасти Оленьку…
Но сшутил же черт такую шутку, что и письма пропали.
Кмициц за голову схватился, когда ясно представил себе свое положение.
«Изменник я в глазах Радзивиллов, изменник в глазах Оленьки, изменник в глазах конфедератов, изменник в глазах короля! Погубил я славу, честь, себя, Оленьку!»
Рана на лице его горела; но душу сжигал стократ сильный жар. Ибо в довершение всего уязвлено было и рыцарское его самолюбие. Ведь он позорно был побит Богуславом. Безделицей было поражение, которое нанес ему в Любиче Володыёвский. Там его победил вооруженный рыцарь, которого он вызвал на поединок, а тут безоружный пленник, которого он держал в руках.
С каждой минутой убеждался он, что пришла для него страшная година, година позора. И чем пристальней он вникал во все обстоятельства, тем яснее видел весь ужас своего положения, открывал все новые темные стороны, что сулили стыд и бесчестье, погибель для него самого и для Оленьки, урон для отчизны. В конце концов страх его обнял.
«Ужели это я все сотворил?» — вопрошал он себя в изумлении. И волосы у него зашевелились.
— Мыслимо ли это! Наверно, меня все еще трясет febris!
[144]
— воскликнул он. — Матерь божия, мыслимо ли это!
«Слепой и глупый своевольник! — сказала ему совесть. — Ну что было тебе стать на сторону короля, что было тебе внять просьбам Оленьки!»
И порыв сожаления как буря поднялся в его душе. Эх, если бы мог он сказать себе: шведы против отчизны, я на них, Радзивилл против короля, я — на него! Вот когда радостно и светло было бы у него на душе! Вот когда набрал бы он ватагу забияк с бору да с сосенки, и рыскал бы с ними, как цыган на ярмарке, и учинял бы набеги на шведов, и топтал бы их с чистым сердцем, с чистой совестью, а потом в сиянии славы предстал бы перед Оленькой и сказал ей:
— Не отщепенец я уже, но defensor patriae, люби же меня, как я тебя люблю!
А что теперь?
Но гордая его душа, привыкшая все себе прощать, не хотела вдруг признать свою вину: нет, это Радзивиллы его совратили, Радзивиллы довели до погибели, покрыли позором, связали по рукам и ногам, лишили чести и любви.
Скрежеща зубами, он простер руки туда, где гетман Януш терзал Жмудь, как волк свою жертву, и крикнул сдавленным от ярости голосом:
— Мести! Мести! — И вдруг в отчаянии упал посреди хаты на колени и воскликнул: — Клянусь тебе, Иисусе, теснить и крушить изменников, зорить по праву огнем и мечем, покуда дышит грудь моя и бьется сердце! Помоги мне, царь назарейский, аминь!
Но внутренний голос сказал ему в эту минуту: «Отчизне служи, мстить будешь потом!»
Глаза пана Анджея горели, губы запеклись, он весь дрожал, как в лихорадке, размахивал руками и, громко говоря сам с собою, ходил, вернее, метался по хате, задевая ногами за топчаны, пока наконец не упал на колени.
— Просвети же и наставь меня, Иисусе, дабы не обезумел я!
Внезапно до слуха его долетел звук выстрела, который лесное эхо, отбрасывая от сосны к сосне, принесло, будто гром, к самой хате.
Кмициц вскочил и, схватив саблю, выбежал на крыльцо.
— Что там? — спросил он у солдата, стоявшего на пороге.
— Стреляют, пан полковник!
— Где Сорока?
— Поехал искать письма.
— В какой стороне стреляют?
Солдат показал на густые заросли в восточной части леса.
— Там!
В эту минуту послышался топот; но лошадей еще не было видно.
— Берегись! — крикнул Кмициц.
Но из зарослей показался Сорока, он мчался во весь опор, а за ним несся другой солдат.
Оба они подскакали к хате, спешились и с седел, как с насыпи окопа, направили мушкеты на заросли.
— Что там? — спросил Кмициц.
— Идут! — ответил Сорока.
ГЛАВА II
Наступила тишина, но вскоре в соседних кустах что-то затрещало, будто шло стадо вепрей; по мере приближения треск понемногу смолкал. Наконец снова наступила тишина.
— Сколько их там? — спросил Кмициц.
— Человек шесть, а может, и все восемь, не мог я толком сосчитать, — ответил Сорока.
— Наше счастье! Против нас им не устоять!
— Не устоять, пан полковник, надо бы только живьем которого взять да попытать огнем, чтоб дорогу показал.
— Будет еще время. Берегись!
Не успел Кмициц сказать: «Берегись!» — как струйка белого дыма расцвела в зарослях и словно птицы зашумели неподалеку в траве, в каких-нибудь трех десятках шагов от хаты.
— Подковными гвоздями из дробовика стреляют! — сказал Кмициц. — Коли нет у них мушкетов, ничего они нам не сделают, из дробовика сюда не достать.
Держа одной рукой опертый о седло мушкет, Сорока сложил у губ другую руку и крикнул:
— А ну покажись который из кустов, мигом уложу!
На минуту наступила тишина, затем из зарослей раздался грозный голос:
— Вы кто такие?
— Да уж получше тех, кто промышляют на большой дороге.
— По какому праву вы заняли наш дом?
— Ты, разбойник, о праве спрашиваешь! Заплечных дел мастер научит вас праву, а покуда проваливай!
— Мы вас, как барсуков, отсюда выкурим!
— Поди-ка сунься! Смотри, как бы сам в дыму не задохся!
Голос в зарослях умолк, разбойники, видно, стали держать совет, а Сорока тем временем шепнул Кмицицу:
— Надо будет одного заманить и связать, будет у нас и заложник и проводник.
— Коль придет сюда который, — возразил ему Кмициц, — так не раньше, чем мы слово дадим.
— С разбойниками и слова можно не держать.
— А лучше его не давать! — оборвал его Кмициц.
Со стороны зарослей долетел новый вопрос:
— Чего вам надобно?
Тут заговорил сам Кмициц:
— Мы как приехали, так бы и уехали, кабы ты, дурень, обошелся учтиво, не начинал с пальбы.
— Не усидеть тебе тут, вечером нас сто сабель придет!
— К вечеру две сотни драгун придет, а болото тебе не защита, есть у нас такие, что проедут, как и мы проехали.
— Так вы солдаты?