Плавицкий не возражал, так как все равно предпочитал обедать в ресторане. К тому же Марыня ежедневно забегала домой справиться о его здоровье, проверить счета, а потом возвращалась, оставаясь полночи при девочке.
Таким образом, Поланецкий, который проводил у пани Эмилии все свободное время, принимая, вернее, вежливо выпроваживая посетителей, приходивших справиться о здоровье больной, ежедневно виделся с Марыней.
И восхищался ею. Терпеливей и заботливей ухаживать за девочкой не смогла бы и сама пани Эмилия. От недосыпания и постоянной тревоги под глазами у Марыни появились темные круги, но сил и энергии, казалось, прибавлялось с каждой минутой. Притом она была сама нежность и доброта, оказывала Литке необходимые услуги так незаметно и деликатно, что девочке было с ней хорошо, несмотря на затаенную обиду, и, когда Марыня отлучалась на несколько часов к отцу, она с нетерпением поджидала ее возвращения.
Кстати, и состояние ее немного улучшилось. Доктор разрешил ей вставать, ходить по комнате, сидеть в кресле, которое в солнечные дни подвигалось к балконной двери, чтобы девочке видны были прохожие и проезжающие мимо экипажи.
Тут же часто сидели Поланецкий, пани Эмилия и Марыня, и происходящее на улице служило предметом разговора. Порой Литка бывала задумчивой и утомленной, порой же природа брала свое, и тогда ее занимало все: и бледное октябрьское солнце, золотившее крыши, стены и зеркальные витрины магазинов, и наряды прохожих, и крики разносчиков. Казалось, могучая стихия жизни, бурлящий ее водоворот увлекают девочку и вливают в нее новые силы. Иногда странные наблюдения приходили ей в голову; так, однажды при виде проезжавшей телеги с лимонными деревьями в кадках, которые беспорядочно раскачивались при каждом сотрясении, несмотря на скреплявшую их цепь, она вдруг сказала:
– У них сердца нет. – И спросила, поглядев на Поланецкого: – Пан Стах, а деревья долго живут?
– Очень долго, некоторые тысячу лет.
– О, тогда я хотела бы деревом быть. Мамочка, а какое дерево тебе больше всех нравится?
– Береза.
– Тогда я хочу быть маленькой березкой. А мамочка была бы большой, и мы росли бы рядом. А вы, пан Стах, хотели бы березой быть?
– Да, если бы поблизости маленькая березка росла.
Литка посмотрела на него, грустно качая головой.
– О нет! – сказала она. – Я теперь все знаю. Знаю, с кем вы, пан Стах, хотели бы рядом расти.
Марыня, смутясь, опустила глаза на рукоделие, а Поланецкий стал поглаживать белокурую головку, приговаривая:
– Ах ты, мой котеночек, мой славный, мой любимый! Ах, ты мой…
Литка молчала, две слезинки повисли на ее длинных ресницах и медленно скатились по щекам.
Но тут же она подняла свое милое, просиявшее улыбкой личико.
– Я очень мамочку люблю, – сказала она, – и пана Стаха тоже… и Марыню…
ГЛАВА XVII
Ежедневно приходил узнать о Литкином здоровье Васковский и, хотя его большею частью не принимали, приносил ей цветы. Как-то, встретившись с ним за обедом, Поланецкий поблагодарил его от имени пани Эмилии:
– Но это же всего-навсего астры! – возразил он и спросил: – А как она себя чувствует сегодня?
– Сегодня как раз неплохо, но вообще неважно. Хуже, чем в Райхенгалле. Со страхом ждешь, что сулит наступающий день, и как подумаешь, что ее может не стать…
Он замолчал в волнении и, чтобы справиться с ним, сказал со злостью:
– Нечего уповать на какое-то там милосердие! Есть только голая логика: у кого больное сердце, тот должен умереть! Черт бы подрал всю эту жизнь!
Подошел Букацкий, тоже привязанный к Литке, и, узнав, о чем речь, в свои черед напал на старика, не желая мириться с мыслью о ее смерти.
– Как можно столько лет добровольно себя обманывать, проповедуя нечто для слепого рока совершенно безразличное.
– Дорогие мои, нельзя собственной бренной меркой мерить милосердие и премудрость всевышнего, – спокойно возразил старик. – В пещере нас окружает тьма, но это еще не дает права утверждать, что там, снаружи, нет ясного неба и солнца, света и тепла…
– Вот так утешение! – перебил Поланецкий. – От такой философии и мухе радости мало, что же говорить о матери, у которой умирает единственная горячо любимая дочь.
Но голубые глаза старика уже устремились куда-то за грань земного.
– А мне кажется, эта девочка, – сказал он, помедлив, будто вглядываясь во что-то, но не вполне различая, – не затем в стольких сердцах пробудила любовь, чтобы явиться и сгинуть бесследно. Что-то тут есть… Что-то ей свыше было предназначено, и она не умрет, не исполнив своего предназначения.
– Мистика! – сказал Букацкий.
– Это бы хорошо! – перебил Поланецкий. – Мистика не мистика, а как бы хорошо! В несчастье даже тень надежды помогает. У меня тоже не умещается в голове, что она умрет.
– Как знать, может, она еще нас всех переживет, – прибавил Васковский.
Поланецкий достиг той стадии скептицизма, когда человек, во всем изверясь, полагает возможным самое невероятное оттого, что этого жаждет его душа. И, приободрясь, он вздохнул облегченно.
– Может, смилуется небо над ней и пани Эмилией, – сказал он. – Я готов сто обеден заказать, лишь бы это помогло.
– Закажи хоть одну, но с искренней верой.
– И закажу, непременно закажу! А что до искренности, я и собственной шкуры искренней бы не спасал.
Васковский улыбнулся.
– Ты на верном пути, – сказал он, – ибо умеешь любить.
У всех отлегло от сердца. Букацкий, хотя в душе и не был согласен с Васковским, возражать не стал, – когда перед лицом неподдельного горя люди ищут утешения в религии, скептицизм, как глубоко ни укоренился, смущенно отступает и кажется себе ничтожным и жалким.
В эту минуту вошел Бигель и, видя повеселевшие лица, спросил:
– Малютке лучше?
– Нет, нет! – возразил Поланецкий. – Это слова нашего добрейшего Васковского целительно подействовали на нас.
– Ну и слава богу! Жена пошла в костел заказать обедню, а оттуда к пани Эмилии. А я отпущен на все четыре стороны и могу пообедать с вами. И если Литке лучше, сообщу и другую радостную новость.
– Какую?
– Только что я встретил Машко, кстати, он тоже сейчас здесь будет, поздравьте его, он женится.
– На ком? – спросил Поланецкий.
– На соседке на моей.
– На Краславской?
– Да.
– Понятно, – сказал Букацкий, – важностью своей, родословной и богатством повергнув их во прах, из оного слепил себе жену и тещу.