–«Сайга», отцовская, между прочим,– вещал Юрич, шлёпая Санька по протянутой руке.– Отец из неё вот таких кабанов валил,– он кивнул на меня, и эти заржали.– Что, очкарик, хочешь сам отомстить за бессонную ночь?
Я сразу не понял, о чём это он. В то утро я чуть опоздал и торопливо переодевался: стоял на одной ноге в одной штанине между бутылок с водой и чайным столиком. На вопрос Юрича я просто глупо вытаращился, и всё. Юрич, конечно, понял по-своему:
–Да ты не боись, научу! Дурная псина – это не кабан, справишься. Хотя нет, у тебя кишка тонка…
Только тогда я понял, что он задумал. Собаку! Юрич!
–Зачем?!– нормальный человек набросился бы на Юрича с кулаками. Лёха бы точно набросился, не посмотрел бы на ружьё. А я мог только выдавить это глупое «Зачем?!», да ещё стоя в одной штанине.
* * *
Собака. Спасти собаку. Я запрещал себе это вспоминать несколько длинных месяцев, невыносимо длинных без Лёхи, зато с кошмарами, которые и так навещали меня слишком часто, чтобы о них ещё и думать.
Была весна. Ранняя, солнечная, оглушающая птицами и утренней капелью по жестяному подоконнику. Лёха, которому никогда не сиделось на месте, потащил меня к реке посмотреть, вскрылся ли лёд. У него всегда были простые, даже наивные затеи: подозреваю, что из-за Катьки. То мы втроём уходили зимой в лес, чтобы испробовать стопятьсот способов укладки костра сЮтуба, то бежали поздно вечером к реке слушать лягушек, то ловили рыбу без удочки на нитку и скрепку – не потому, что удочки сломали в очередной раз, а потому, что так же интереснее. Катька приходила в восторг от всех этих Лёхиных глупостей, но тогда она с нами не пошла. Она болела, и мы долго пытались убедить её, что идём ко мне делать уроки, хоть и было воскресенье и уроки мы всегда делали уЛёхи сКатькой. Она бы расстроилась, что мы на речку без неё.
Мы шли по размытому дождём снегу, он хорошо лепился, и конечно, Лёха пульнул в меня снежком, едва нас перестало быть видно из его окон. Конечно, я не остался в долгу, и к реке мы не шли – бежали, пуляя друг в друга последними мартовскими снежками. Конечно, Лёха смеялся, что я мазила, за что получал снег за шиворот так, без всяких киданий, и всё равно смеялся:
–У тебя посуда дома есть?
–Ну?
–Вот и тренируйся: сперва кладёшь в большо-ой широкий тазик большо-ой широкий кругляш колбасы. Берёшь ма-аленькую вилку, прицеливаешься, прицеливаешься – раз: попал! Ну или не попал. Потом берёшь тарелку поменьше, потом блюдечко, потом розетку для варенья, а уж потом будешь учиться попадать ложкой в рот…
Я опять пытался натолкать снега ему за шиворот, он уворачивался и вопил, что я мазила.
К реке мы сбегали по откосу наперегонки. Снег был мокрый и не хотел скользить. Я спотыкался, цеплялся за низкие кустики, здорово тогда порвал штаны. Какая чушь иногда вспоминается, когда речь идёт о чём-то важном. В дыру тут же набился ледяной весенний холод, я завопил, что мои штаны ранены…
Лёд ещё не вскрылся. Река стояла той же белой простынёй, что и всю зиму, с маленьким островком песка, тоже припорошённого снегом, далеко, ближе к тому берегу. У самого островка, где летом бывает так мелко, что можно и щиколотки не замочить, торчали голые кустики. Они отбрасывали тени, странно длинные, как будто уже глубокий вечер, разлапистые и какие-то слишком чёрные. В этих-то тенях Лёха и углядел…
–Смотри!– он показывал куда-то на лёд, сероватый от дождя, присыпанный сухими ветками.– Смотри, очкарик, в четыре глаза!
Обычно он смеётся, когда так говорит, но не в этот раз. Я посмотрел:
–Не вскрылся. Зря я потратил на тебя час короткой человеческой жизни, пустобрёх.
В другое время он дал бы мне по шее или ответил бы что-нибудь подходящее, но не в тот раз. Он взял меня за голову двумя руками и повернул в нужную ему сторону:
–Смотри же!
Серый лёд, присыпанный кое-где сухими веточками. На самом кончике длинной тени от куста была то ли прорубь, то ли полынья…
–Вскрылся! А я уж хотел тебя поколотить…
Лёха посмотрел на меня серьёзно, как будто я дурак, а он только что это понял. И объяснил таким же голосом:
–Собака!.. Да что с тебя взять, палку ищи!
–Сам собака…– Я не успел ничего сообразить. Снял очки, стал протирать шарфом: что он там такое увидел, чего не видел я? АЛёха цапнул с берега длинный тонкий ствол поваленного деревца, плюхнулся на пузо и пополз, толкая палку перед собой:
–Не поминай лихом, очкарик! Скажи моей семье, что я их люблю, хоть они и лохозавры. Особенно Катька.– Он дурачился – точнее, показывал, что дурачится, теперь я это понимаю. Я даже присел, чтобы ползти за ним, но Лёха словно имел глаза на затылке:
–Не ходи за мной, лёд проломишь, жирдяй!– и полз всё дальше от берега, толкая вперёд глупую свою палку. Я смотрел во все глаза, куда он там, вглядывался в эту прорубь или полынью и вроде бы всё-таки разглядел там какое-то шевеление. Наверное, это мне теперь так кажется. Когда я вижу это в кошмарах, я без труда различаю тёмно-коричневые бока собаки, белые лапы и даже глаза. В моих снах она барахтается, поднимая столбы брызг, поскуливает и пытается выбраться, расширяя полынью, ломая тонкий весенний лёд.
Но тогда я её очень плохо видел, я точно помню. Может быть, угадал какое-то шевеление… Только Лёха видел, и я решил, что это я слепота куриная, не вижу ничего, а уЛёхи нормальное зрение, ему виднее…
Он полз и полз, толкая ствол перед собой, и выкрикивал дурацкое «Держись, Титаник, я иду!». На льду за ним оставалась широкая колея из примятого мокрого снега.
А потом лёд ушёл из-под него.
Как будто проклятые льдины специально ждали его, чтобы сломаться. За несколько метров до той дальней полыньи ухнула льдом, разверзлась новая. Лёха ушёл по пояс, забарахтался, подтаскивая дерево, завопил: «Очкарик!»
Я не помню, как оказался брюхом на льду. Снег лип к ладоням, но это было хорошо: удобно ползти, я вообразил себя гекконом на стене, отгоняя плохие мысли. Снег залеплял очки, я думал притормозить протереть и всё боялся, что не успею, что опоздаю. А потом я схватил рукой ледышку в воде – и обжёгся. Отдёрнул руку, сорвал очки, заляпанные снегом, и в глаза ударила чернота.
Неумолимая чёрная вода шевелилась впереди длинной полосой, и деревце, чёртово деревце болталось в полынье, щетинясь тонкими ветками. Чуть дальше, в той дальней полынье, уже видимая мне собака скользнула коготками по льду, выбралась, отряхнулась и удрала на тот берег. Сама! Она выбралась сама! Хотелось орать, но я боялся провалиться.
…Так и лежал там, потому что силы как будто выкачали. Мне казалось, что я вмёрз в эту льдину и останусь тут, сЛёхой, до самого лета, пока мы вместе не растаем, не убежим с течением, не впадём в море, где тепло и никакого льда. Кажется, я всё-таки пытался орать, просто выходило не очень. Казалось, что не Лёхи, а меня больше нет, так вот быстро: раз – и всё. Моргнул, очки залепило снегом, а как снял – и не стало тебя, только полоска чёрной воды, проклятое деревце и собака.