Смеюсь и говорю:
– Да, понимаю. – У меня такое же отношение к книгам.
Он проводит пальцем по корешкам пластинок.
– Вот эта, – наконец говорит он, доставая пластинку с ярким мультяшным рисунком на обложке; такого я не ожидала: «Петя и Волк» Сергея Прокофьева, симфония-сказка. – Первая партия, которую я выучил на гобое. Там каждый инструмент отвечает за животное. Гобой – это утка.
Не могу не улыбнуться.
– Сыграешь для меня?
Он смотрит на меня с удивлением, но кивает.
Он достает из-за книжного шкафа черный футляр длиной примерно в шестьдесят сантиметров. Внутри находится сложный набор серебряных ручек и клапанов, сияющих на бархатном фоне. Из маленького футляра он извлекает трубочку и опускает ее в стакан воды на подоконнике.
– Его надо отмочить, – объясняет он, собирая инструмент. По завершении процесса берет трубочку из стакана, легонько отряхивает и вставляет в гобой. – Итак…
Стульев в комнате нет, поэтому я опускаюсь на край кровати. Нежным и продуманным движением Эван прикладывает трубочку к губам. Он набирает воздух в грудь, инструмент издает звук – кряк. Эван хмурится, чуть поворачивает инструмент, ругается себе под нос и предпринимает вторую попытку. Раздается протяжная, жалостливая нота. Его губы, обрамляющие отверстие, изгибаются в улыбке.
Я знаю эту мелодию, она и правда вызывает в воображении образ шагающей уточки. Пальцы Эвана пляшут по клапанам, он играет с закрытыми глазами. Я сначала боялась, что у него будет глупый вид с надутыми щеками за гобоем, но нет. локти приподняты, голова покачивается, он уверен, в трансе – «в фокусе».
Когда он заканчивает, я присвистываю с пальцами во рту, как папа учил, и аплодирую. Эван делает реверанс.
– Правда, Эван, ты талант! У тебя отлично получается.
– Делаю прогресс, – говорит он с искренней скромностью и убирает гобой в футляр.
– В жизни не слышала лучшего гобоиста, – улыбаюсь я.
Возможно, я перебарщиваю с энтузиазмом, но, даже если Эван не обижается на мои слова в обувном, мне за них стыдно. Пока я раздумываю, как попросить прощения, не инкриминируя себя на случай, если он нас не услышал, Эван неожиданно плюхается на кровать рядом со мной.
– Ой, – говорю я.
Он отодвигается назад и прислоняется к стене, свесив ноги с кровати.
– Ты на чем-то играешь? – спрашивает он.
Мне что, тоже надо прислониться к стене?
Если не прислонюсь, будет неловко? Или будет неловко, если прислонюсь? Но тут я понимаю: это Эван. У него иммунитет к неловкости.
Я опираюсь на руки и двигаюсь назад, теперь мы сидим рядом.
– Нет, – отвечаю я. – В детстве хотела играть на пианино, но мама решила, что футбол понравится мне больше.
Расстояние между нами сократилось, я чувствую тепло от его плеча, ноги, бедра. Это не то щекотание, что я почувствовала на кладбище; нет, это теплый, мягкий узелок – крендель – у меня в животе.
– И как, футбол понравился тебе больше?
Пожимаю плечами.
– Музыкой я так и не занялась, сравнивать не могу…
– Никогда не поздно, – говорит он.
Я разглядываю свои руки на коленях, смотрю на пальцы, которые могли бы перебирать черно-белые клавиши.
– Обычно мама что-то такое «предлагает». – Стараюсь изобразить голос Вал: – «Попробуй… Тебе пойдут длинные волосы… Может, следовало лучше подготовиться… В Калифорнии тебе не понравится… Понравится в Гарварде…»
Когда я все это перечисляю вслух, слова кажутся несерьезными и, возможно, правдивыми. Мама думает, что ее советы помогают мне стать счастливой, я и сама так думала. Сложно объяснить Эвану, сколько существует мелких кнопочек и рычажков, на которые мамы могут давить, что все эти «а может», «попробуй», «надо» накапливаются, пока не перерастают тебя, пока не становятся тобой.
– Гарвард, значит? – говорит он, и я замечаю в голосе нотку зависти. – И откуда твоя мама столько знает о тебе, когда ты сама еще в себе не разобралась?
Он попадает в самую точку – как дротик в центр мишени. Отвечаю, не в силах смотреть ему в глаза:
– Не знаю, иногда проще принимать ее слова за действительность.
Становится стыдно от того, как просто я сейчас ему открылась. Проходит три секунды, пять, потом будто целый час. Наши руки касаются, мы сидим ближе, уже расслабившись.
– Тебе правда идут длинные волосы, – наконец говорит он.
Я улыбаюсь, опуская глаза.
– Эван, насчет вчерашнего…
– Твой парень доволен ботинками?
Слово на букву «п» (не то, а приличное). Надо сказать Эвану, что мы расстались? А ему не все равно? Я хочу, чтобы ему было не все равно?
– Вообще-то, – говорю я, осмелившись заглянуть Эвану в лицо, – Райан больше не мой парень.
Он делает преувеличенно серьезное лицо.
– Надеюсь, не из-за ботинок.
– Ха! Нет, – говорю я. – Ботинки ни при чем. Это должно было произойти уже давно.
– Тогда хорошо, потому что мне он показался полным придурком.
Округляю глаза, но сдержать смешок не могу.
– Вот спасибо!
– Он ведь теперь твой бывший.
– Да, но иногда невинная ложь – это нормально, понимаешь? Можно сказать: «Очень жаль. Мне показалось, что он достойный молодой человек – настолько, что я не осуждаю твой выбор, но при этом он очевидно недостаточно хорош для тебя».
– Это правда?
Вздыхаю.
– Вроде того.
– Ну, я же говорил: я как Джордж Вашингтон, не могу лгать. – Он приподнимает подбородок, будто изображая мраморный бюст.
– Чтобы выжить, надо уметь врать.
Он скрещивает руки на груди.
– я категорически не согласен.
– я тебя научу, – говорю я; он глядит на меня недоверчиво. – Давай, – поворачиваюсь к нему лицом и скрещиваю ноги по-турецки, – сыграем в «Две правды и ложь».
Меня научили этой игре в детском лагере. Правила простые: я говорю три факта о себе, два из них – правда, один – ложь, и Эван должен угадать, где я вру.
Секунду размышляю.
– Слушай. Первое: в детстве я сломала запястье, скатываясь с горки. Второе: я могу перечислить все штаты Америки в алфавитном порядке. Третье: я начала писать шесть книг, но дописала только три.
Он внимательно меня разглядывает. Я напеваю мелодию из шоу-викторин, пока он размышляет.
– Первое, – говорит он.
– Нет, третье! Я начала семь книг, а дописала только две.