Тут внезапно я подумала о Сэлинджере. Казалось, в моей жизни теперь не существовало ничего и никого, кроме Сэлинджера; она превратилась в цитату из рассказа «Голубой период де Домье-Смита». Рассказчик, учитель заочной художественной школы, где обучение ведется по переписке, пишет письмо своей талантливой ученице и рекомендует ей купить хорошие масляные краски и кисти и посвятить себя живописи. «Занятия искусством не принесут вам много бед; худшее, что может случиться, — вы будете постоянно испытывать легкое недовольство жизнью».
Могла ли я допустить, чтобы со мной случилось то же самое? Готова ли я была постоянно испытывать легкое недовольство жизнью? Я вспомнила, как смотрел на меня мой парень из колледжа — я никогда не была для него невидимкой. Вспомнила, какой была его кожа по утрам — теплой, мягкой, как суглинок; вспомнила долгие вечера, что проходили за разговорами, вибрацию его низкого голоса. Мы говорили постоянно, с самого первого дня нашего знакомства. Я позволила себе потосковать о нем, открылась этому чувству, и меня пронзила почти физическая боль. Мне не хватало его. Я любила его. Я хотела быть с ним. Но в данный момент мне требовалось другое — постоянное легкое недовольство жизнью.
Легкое недовольство и вечное одиночество.
Как-то раз в ноябре начальница выбежала из кабинета с сигаретой в руке и позвала Хью. «Что случилось?» — подумала я. Давно уже она не звала его в панике. С лета начальница вела себя тихо, что, впрочем, было понятно. Сейчас в ее голосе слышалась скорее не паника, а потрясение.
Хью не успел показаться на пороге, как она повернулась ко мне, притоптывая маленькой ножкой.
— Знаешь, кто сейчас звонил?
Я покачала головой, а Хью, шурша бумагами, вышел из своего кабинета и пригладил растрепавшуюся шевелюру.
— В чем дело? — спросил он.
— Звонил репортер! — воскликнула начальница. — Из какой-то вашингтонской газеты.
— «Вашингтон Пост»? — подсказал Хью. Он пытался сам додуматься, что произошло, — признак хорошего ассистента.
Дым окутал лицо моей начальницы, и она шагнула назад и помахала перед собой рукой; хлопья пепла посыпались на ковер.
— Нет, не из «Пост». Какой-то «Джорнал». Неизвестная газета. — Начальница посмотрела на меня и на Хью. — Короче, этот репортер сказал, что с ними разговаривал Роджер Лэтбери. О «Шестнадцатом дне Хэпворта».
— Не может быть. — У Хью сделалось такое лицо, словно он откусил кусок чего-то тухлого и думал, что теперь делать: то ли выплюнуть, то ли прожевать?
— Может. — Начальница мрачно улыбнулась, плотно сжав губы.
— И ты ему рассказала?
— Разумеется, я ничего ему не рассказала! — воскликнула начальница, рассмеялась и покачала головой. — Не понимаю, зачем Пэм вообще соединила меня с этим… человеком.
— А Роджер точно с ними говорил? — Хью почесал подбородок.
— А откуда тогда они знают про книгу? — Быстрым жестом начальница затушила сигарету в пепельнице, стоявшей на комоде у входа в кабинет Хью. — Не мог же Джерри им рассказать!
Хью промолчал, губы его вытянулись в ниточку. Он знал, что так и будет. Он с самого начала не доверял Роджеру.
А я доверяла. Я ему доверяла! Вот уж не думала, что он способен на такое. Да, я боялась, что он сорвет сделку, совершив какую-нибудь глупость просто из-за нервов. Но никак не могла предположить, что он сделает то, что Сэлинджер больше всего ненавидел, — пойдет к газетчикам.
— Стоит ли сказать Джерри? — размышляла начальница, постукивая по комоду пальцем.
Хью растерянно вскинул брови.
— Придется, — ответил он. — И он не обрадуется.
Да уж, не обрадуется. Я задумалась — а нужно ли Джерри об этом говорить? Он же никогда не узнает, что Роджер дал интервью какой-то малоизвестной газете. Но нет. Пожалуй, тут дело было в Роджере: раз тот дал интервью небольшому изданию, то охотно даст и крупному. На самом деле назревала куда более серьезная проблема, поставившая под угрозу всю сделку: мы поняли, что Роджеру нельзя доверять. Он оказался совсем не родственной душой, как считал Джерри. Он оказался пустышкой, как и остальные.
Не сказав больше ни слова, начальница ушла и закрылась в кабинете. Вышла она не скоро.
— Что он сказал? — выкрикнул Хью.
— Ничего, — ответила начальница. — Поблагодарил, что я ему сообщила. Голос у него был грустный.
Она и сама расстроилась.
— Джерри считал его другом.
Хью вышел на порог кабинета. Я знала, что он с самого начала не верил в то, что сделка состоится. Считал ее абсурдной. Теперь его опасения подтвердились, но, кажется, его это не радовало. Он тоже очень расстроился.
Через несколько дней, когда уже смеркалось и начальница ушла, оставив после себя завесу табачного дыма, позвонил Сэлинджер.
— Простите, Джерри. — Я только недавно начала называть Сэлинджера по имени, и это до сих пор казалось странным. — Начальница только что ушла.
— Ничего, — вежливо ответил он. — До завтра подождет. Она сможет позвонить с утра?
— Скажу, чтобы позвонила первым делом.
— Джоанна, можно вопрос? — Впервые за все время работы в агентстве я не запаниковала. — Как тебе этот Роджер Лэтбери?
Сэлинджер уже спрашивал меня об этом, но я не стала интересоваться, почему он задает этот вопрос еще раз.
— Он мне нравится, — ответила я. — Кажется, он хороший человек.
— Я тоже так думаю, — сказал Джерри; голос у него был сиплый, даже больше обычного. Он действительно был расстроен. — Мне он тоже нравится.
Все было кончено. Я поняла. Сделка была сорвана. Договор уже подписали, но Джерри мог расторгнуть его в любой момент без всяких для себя последствий: у него была вся власть, все права.
— Будь здорова, Джоанна, — попрощался он.
— Джерри, — промолвила я, и впервые мне не было неловко называть Сэлинджера по имени. Я так много хотела ему сказать. — Джерри, до свидания.
И снова зима
Парнишке из Уинстона-Салема я так и не ответила.
Не ответила я и ветерану из Небраски — мне не хватило духу признаться, что его сослуживец Рэйкофф не был моим родственником. Папа подтвердил, что никто в его небольшой семье не служил в Германии после Второй мировой войны. Он, кажется, расстроился, ведь он верил в судьбу, в волшебство, приметы, русалочьи лагуны. Я унаследовала эту веру от него.
Не стала я отвечать и девочке, которая хотела получить пятерку. Слишком испугалась ее гнева. Да и что я могла ей написать — нет-нет, погоди, вот увидишь, без оценок будет проще, тебе станет легче, когда перестанут оценивать тебя и ты начнешь делать это сама?
Наверно, надо было ей написать. Надо было ответить ей именно такими словами, хотя наверняка я бы лишь распалила ее ярость. Но все эти годы я помнила о ней, как и о ветеране, и мальчике из Уинстона-Салема — его письмо до сих пор у меня, оно уже истерлось на месте сгиба. Я прикрепила его к пробковой доске над рабочим столом, это мой талисман, память. Я жалею, что не забрала все письма. Мысль об этих письмах — о фрагментах чьих-то жизней, просто выброшенных за ненадобностью, — с каждым годом становится все более невыносимой. Я могла бы спасти их, но не спасла.